Sandra-hunta
4

- Послушай… мы с Мэган… мы познакомились на съемках. Она была одной из… немногих девушек, с которыми я мог быть, с которыми я мог остаться. И нас… нас очень многое связывало - я понял это, как только съемки закончились. Крис говорит, что я… я маньяк, и он прав, но здесь – «Если мы не играем любовников, мы не можем быть возлюбленными», это, кажется, сказал Вуди Харельсон…
- А может быть кто-то другой.
- Да, а может быть кто-то другой – как всегда. Так вот…
- Мэган.
- Да, Мэган, я сказал… и мы… Она мне очень близка. Мы вместе, и для меня это очень важно, мне это дорого.
Объясняться в любви – неприятное, стрессовое и мучительное занятие. Объясняться в отсутствии любви… пожалуй, только это и может быть хуже.
- Я знаю.
- Она может закрывать глаза на мелкие шалости, маленькие истории, трах то тут, то там, но…
Ты киваешь.
- Это не будет долго. Мне ясно.
- Нет, я… Эдриан.
Когда он зовет тебя по имени, тебя начинает тошнить. Дело не в том, что это затасканно или ненатурально, дело в том, что ты слишком сильно нервничаешь.
Он агонизирует. Он оправдывается. Он очень спешит загладить свою вину. Не сделать тебе больнее.
- Я хотел сказать другое.
Он объясняет:
- Я говорю, что это не будет маленькой историей, если мы начнем, и я… я просто не могу начать.
Он выглядит так, как будто только что смог выговорить самую трудную часть, как будто все должно стать ясно, но ты не понимаешь его.
- Если я останусь с тобой – я останусь с тобой, а я не могу так поступить – мне нельзя бросать ее. Я хочу, чтобы у меня была семья. Жена, дочка.
Он тараторит. Слишком оживленно жестикулирует. У него горят глаза – простудным, горячечным огнем.
- И хочу, чтобы у меня была еще какая-то жизнь. Хоть какая-то – моя собственная. Ты понимаешь, о чем я говорю, я знаю, что ты понимаешь – хотя с первого взгляда не скажешь…
Он поднимает руки. Роняет их. Бьет себя по карманам. Он беспомощен и признает свое поражение, но больше он говорить не может: он не знает, что еще сказать, и значит, наступает твоя очередь говорить:
- Это самый глупый разговор в моей жизни.
Твоя реплика:
- Я не прошу тебя разводиться. Я прошу меня выебать. Это слишком много для тебя?
Он щурится. Он кажется немного заведенным, немного разозленным, и тебя это пугает.
- А я не хочу этого. Я не хочу тебя выебать и забыть об этом. Не могу. Даже с закрытыми глазами и в голове прокручивая порнушку.
- Жестокое откровение.
Когда ты говоришь, это твои глаза закрыты. Это значит, что ты не видишь его лица, когда он произносит:
- Я люблю тебя.
Ты вздрагиваешь и вовремя удерживаешься, чтобы не попросить его повторить.
Он говорит:
- А если мы займемся сексом, я влюблюсь в тебя. И снова вся моя жизнь полетит в яму – а ты не представляешь, как трудно держаться.
- Ты что, торчишь?
- А… господи боже, нет! Я не колюсь. И без того все хреново.
- Знаешь…
Ты подходишь ближе и касаешься губами его щеки у самого низа. Ты берешься за его галстук, повязанный на голую шею.
- Я только что понял, что ты сказал. Никогда не ждал, что ты скажешь.
На самом деле, не понял ты ни хрена. Вообще ничего. Ты не хочешь думать о том, что он сказал, потому что иначе тебе покажется, что он тебя презирает.
Он выдыхает:
- Я прошу тебя… - Он изо всех сил пытается быть… добрым. Пытается тебя утешить. Неловко качнувшись назад, он ловит твои руки. Он сжимает губы: у него всегда так забавно, так старательно получается насупиться. Сама сосредоточенность. Сама ответственность.
И ты говоришь:
- Больше не ожидал только, что это будет проблемой.
Ты стягиваешь с его шеи галстук и убираешь ему в карман, твои руки – в его карманах – придерживают его бедра.
Ты уточняешь:
- Почему у тебя столько проблем… на ровном месте? – Твой голос звучит вполне спокойно. Со стороны кажется, что ты это уже пережил.
Он открывает рот и хочет возразить, он берет тебя за плечи и отодвигает тебя назад. Давит тебе на плечи и отодвигает тебя от себя.
- Я уже ухожу. – Может быть, ты и не понял, что он сказал, но ты чувствуешь, что уходить тебе надо. Что пора закончить. Что ничего другого из этого не выйдет. Ты убираешь руки – с трудом отрываешь их от его тела. Ты не помнишь, как давно тебе хотелось просто… подержаться за кого-нибудь.
Ты повторяешь:
- Уже ухожу. – «Да, да, мама, конечно. Я уже встал». Ты заставляешь себя улыбнуться, а твои глаза снова закрыты. Ты не знаешь, о чем он думает, и больше всего на свете боишься узнать. А думает он о твоих водянистых глаза. Он думает о том, как трудно определить, слезятся они, или ты вот-вот заплачешь, или это просто свет отражается в них. – Уже ухожу. – Ты прикусываешь губу в сухих и четких отпечатках, в следах всех остальных укусов, всех твоих тяжелых моментов. И просто чтобы закончиться с этим, ты говоришь:
- Все в порядке. – И ты уходишь, а дверь за тобой закрывается: медленно и тихо.

Ты не читаешь таблоиды – так ты говоришь. Они унижают тебя, как личность. Как актрису. В них нет ни слова правда. И, кроме прочего, их волнуют идиотские, незначительные мелочи. Да, все это так.
Ты не читаешь таблоиды – в том смысле, что не читаешь о себе. Но о Дэвиде Кери тебе нужно знать все.
На то у тебя две причины. Во-первых, твой муж – его любовник, а во-вторых – тебе лучше не выглядеть удивленной, когда ты снимешь трубку. Услышишь звонок в дверь. Проснешься в одиночестве. Тебе лучше не быть удивленной, потому что – пока ты думаешь, что готова к этому – это не должно тебя раздавить.
Мистер Дэвид Кери и его поездка в Австрию. Мистер Дэвид Кери и его непродолжительная связь с Сиеной Миллер. Мистер Дэвид Кери и скандал на всемирном гуманитарном форуме. Мистер Дэвид Кери и эксклюзивное интервью с Миком Джагером.
Ты осведомлена о его передвижениях лучше, чем его секретарь. О его бабах – лучше, чем он сам. Если Дэвид снова одинок – хотя бы формально – ты хмуришься все утро. Тебя живо интересует его личная жизнь: в тот момент, когда он перестанет быть счастливым и максимально загруженным, у тебя начнутся большие неприятности.
Если Дэвид оказывается в Северной Америке, ты пьешь на ночь пустырник и чаще обычного звонишь маме. Если он заглядывает в штат Мэн, ты до последнего с собой воюешь – но, в конце концов, тебе приходится спросить Сэта:
- Ты к нему?
Если он отвечает «да», у тебя появляется важное дело. Ты должна держать удар, и это все, о чем ты можешь думать.
Если он отвечает «нет», ты сперва чувствуешь себя обрадованной, а потом – униженной.
Каждый раз, когда ты видишь его на фото, ты думаешь: что там, в его голове? Из чего он сделан? Что он чувствует? И чего он хочет?
Приходят и другие мысли – конечно, приходят, - но ты гонишь их от себя. Ты думаешь об этом постоянно, и тебе приходится прикусывать ладонь. Колоть себя кнопкой. Прокручивать в голове считалочки и обрывки ролей. Все это – чтобы не думать о том, как они касаются друг друга. Как это у них происходит. Какую часть этого мужчины – его лица, его тела, его волос – Сэт целовал или трогал. И как выглядит этот пиджак, смятый, брошенный у ножки кровати. И кто из них сверху. Тебе нужно взять метлу и вымести начисто свой чердак – иначе ты просто свихнешься.
Искушение велико, и оно растет каждый день. Снять трубку, набрать его номер, дождаться его голоса – и сказать ему, кто он есть. Вылить на него то, что кипит у тебя внутри. Дэвид Кери. Дэвид Кери. Дэвид Кери. Перед сном, ты то и дело – невольно – представляешь себе, какой будет ваша встреча. Однажды, когда он зайдет сюда, а Сэта не будет дома. Однажды, когда ему взбредет в голову, что неплохо бы с тобой познакомиться.
И когда ты открываешь дверь, а за дверью видишь его. Это так ожидаемо. Это так невероятно. Это так мало походит на реальность, что ты захлопываешь створку.
Через пару секунд, ты снова открываешь дверь – и он по-прежнему стоит там. Он опускает очки на кончик носа и меряет тебя взглядом. И ты втягиваешь живот – прежде, чем успеваешь об этом подумать. Ты складываешь руки под грудью.
- Ребекка.
Дэвид произносит твое имя, и в нем появляется что-то непристойное. Чужое. Обличительное. Вульгарное.
В твоем имени.
Дэвид улыбается – уголками губ. Он ждет твоего ответа, твоей реакции – затаив дыхание. Он стоит не на крыльце, а на второй ступеньке, и ты выше него. Разумеется, он встал туда специально.
Дэвид Кери. Он спрашивает:
- Ты разрешишь мне войти?
Он снимает очки, складывает их и показывает тебе за спину. Человек, с которым спит твой муж. Человек, с которым живет твой муж. Когда в последний раз Сэт… съезжал, это продлилось три месяца. Иногда бывало по два, по полтора. В день, когда ты открыла Дэвиду Кери дверь, ты не знала, что на этот раз будет полгода, но догадывалась о чем-то подобном.
И ты отступаешь в сторону. Ты говоришь:
- Я налью тебе выпить.
Ты могла бы сказать: у нас двое детей. Их зовут Питер и Маргаретт, если тебе вдруг интересно. Ты могла бы рассказать ему, что, когда Сэт уходил, вы встречались в театре. Однажды встречались на съемках. Вы здоровались. Улыбались друг другу. И вместе ходили на ланч – как будто по-прежнему были друзьями. Ты хотела бы услышать что-то вроде извинений. Господи, как же сильно ты этого хотела.
Но Дэвид отвечает:
- Спасибо.
И осторожно заходит внутрь.


Его губы разбавленно-малинового цвета. Он наваливается грудью на подоконник, по стеклу расползается влажное пятно. Он наклоняется ближе и целует запотевшее стекло – посреди туманного облака.
- С тебя достаточно? – Он улыбается. Улыбка у него наглая. Из-за крупных глаз или из-за сочных губ. Может быть, из-за выступающих скул-булочек, в которых прячутся насмешка и высокомерие. Я хочу дать ему пощечину. Взять его за волосы и отхлестать по щекам. Иногда я делаю это – когда он не возражает.
Он отходит от окна и берет сигарету из глиняной плошки.
- Я терпеть не могу писать прощальные письма.
Мы снимали в студии Бенингтон, это портлендская Пизанская башня, угол наклона на нашем шестнадцатом этаже суровый, так что на окно мой дружок буквально ложился.
От лака его кудряшки выглядят, как завитки из безе и сливок на свадебном торте. Смотрится очень по-женски.
- Как насчет рождественской открытки? – Спрашиваю я. Открытка мне не нужна. Я не ценю компромиссные варианты.
- Я подумаю. – Закончив фразу, он чуть вытягивает губы, будто бы чтобы свистнуть. В этом жесте высокомерия и насмешки чуть больше. Еще больше.
Я говорю:
- Расстегни брюки. – Сегодня у него сияющие голубые глаза. Холодные и чистые. Пронизанные светом колодезных звезд.
Он расстегивает ширинку. До середины. Роняет голову на бок.
Кукла. Язва.
Я выдергиваю из шлеек его ремень и накидываю ему на шею. Кладу руку ему на член.
Я вжимаю его в стену. Глажу его. Душу его. Он сопит и стонет, уткнувшись открытым ртом мне в плечо. Мокрое пятно останется на рубашке.
Он шарит ладонями по стене. Вцепляется мне в локти. У него на пальце обручальное кольцо, и я шепчу, щекоча губами его ухо.
- Малышка Ивон знает, почему ты запаздываешь домой?
Игры, в которые играют люди. Игры, в которые люди играют при встрече, по праздникам и на службе.
- Хочешь, чтобы я тебя трахнул? Конечно, хочешь. Чтобы я впечатал тебя в пол и выдрал так, чтобы ты сесть не смог. Сладкий.
Он технично и проворно отталкивает меня. Откашливается, одергивает пиджак.
- Прости, я не в настроении.
Ну вот и все. У меня такой стояк, что штаны трещат, а от его делового низкого голоса… Когда изнасилование не приносит удовольствия, это просто изнасилование, и я не могу позволить себе крушение отношений и судебное разбирательство.
На самом деле, это я хочу его трахнуть. Такой богатый голос. Такое разнообразие вздохов и стонов. Такая белоснежная задница.
Я хочу обсасывать его нижнюю губу. Я хочу сжимать его запястья. Целовать ямочку у него на груди, его затылок и кожу у него за ушами.
Его вкус. Его запах. Его веснушки. Его колени. Я попробовал все – кроме того, что у него внутри. Я не хочу проникнуть в его сложный душевный мир – мне не интересно, но если он назовет меня по-имени…
Если он будет чуть ближе. Спросит, как у меня прошел день. Расскажет, чем занимался в Лондоне… Я хочу увидеть его на коленях. Я хочу ударить его в живот.
- Тебе что, рано вставать? – Он прицокивает языком, задирает рукав пиджака. Он дрочит мне – как будто на машинке шьет или взбивает тесто.
- Мне завтра в семь утра ставить звук в Нью-Йорке. – Он дрочит мне. В другой руке у него окурок, полсантиметра до фильтра. Я вижу веснушки по обеим сторонам его носа. – Нас будет только двое, без команды. Два его эпизода и один мой.
- С кем ставите? – Выдавливаю я из себя.
- Кристиан Бейл. – Тесто, взбитое тесто, напоминает о маме. Бейл, Кристиан Бейл, напоминает о «Бэтмене». Мама напоминает о правилах. «Бэтмен» напоминает о сборах. Мое возбуждение вот-вот улетучится. – Пишем реплики на голый шумовой эффект. Это не дело, но другого выхода у меня просто нет: Нор Арбатов готовит новый проект в Лондоне и я должен лететь на пробы. – Нор Арбатов напоминает о «Хрустальной симфонии», напоминает о сборах, напоминает о Винсе, напоминает об Элли Сен-Клере, напоминает о сексе, и встает у меня пуще прежнего.
На секунду мой любовник останавливается. Вскидывает брови.
- А-га. – И пошло по новой. Любознательный засранец.
- Кто ставит? – Он выпячивает нижнюю губу и сдувает влажные тяжелые пряди со лба.
- Деньги дал Додженс. Видимо, под меня, если срочно зовут приехать в Лондон.
- Я спросил про режиссера.
Я хочу увидеть его на полу. Задыхающегося. Потерянного. Страдающего. Я хочу, чтобы он закрывал руками лицо.
- Продюсерское кино, чтоб его мать: режиссера еще не нашли. Ну вот и все. – Он вздыхает и хмурится. – Теперь мне нужно замыть пиджак.
Это один из худших моих оргазмов. Пустой, вымученный и жалкий. А он идет к раковине, чтобы замыть пятно.
Я помню его. Рубашка порвана, из-под нее торчит голая грудь в красных отпечатках моих пальцев, в редких крупных веснушках. Кожа влажная, кажется почти прозрачной, и губы мокрые, а скулы порозовели. Колени разведены в стороны, и он дышит рывками, судорожно и тяжело. Я вижу капельки слюны на его подбородке. И его глаза, зеленоватые и мутные. Голая грудь и розовый сосок. Лоскут напряженного живота. Прежде, чем трахнуть его, я его разглядываю – у меня есть время его разглядеть.
Это было три года назад, а его старшему сыну – два с половиной. Когда-то мы неслись, как скорый поезд. Теперь нами движет инерция. Мы – остаточное явление.
Я говорил ему: «Ляг на стол», и он ложился, медленно, ладонями упираясь в столешницу и прикрыв глаза.
Я говорил ему: «Попроси меня», и он просил, захлебываясь, давясь и всхлипывая, теряя голос. Я обхватывал его одной рукой и прижимал к себе. Он уходил от меня, запахивая пиджак без пуговиц и глядя в пол. Теперь он уходит замывать пятна и мыть руки.
- У Арбатова сценарии тяжелые, не боишься с ним работать? – Вода шумит, он плещет воду себе на затылок. Потом он расчешет мокрые волосы гребешком и вернет себе хаотично прекрасные, естественные кудри.
- К слову, Арбатов или Арбейтов?
- Арбатов. Нор Арбатов, интернациональный засранец. Он сам тебе позвонил?
- Нет, со мной говорил Элли Сен-Клер. Он всегда такой лучезарный или это была издевка?
- Элли? Всегда.
Он зачесывает волосы назад, его заголенное, обостренное лицо дышит отчаяньем и кажется уродливым. Оно похоже на белую маску с картины «Крик».
- Между прочим, Арбатов – разработчик, а концепция какого-то английского друга. Дебют. – И между делом: - А вы с Нором знакомы?
- Было несколько хороших разговоров. Тебе нужна рекомендация? – Я снимаю с вешалки брюки-образец, переодеваюсь. Я хочу в него. Изнутри – я залит тоской.
- Мне хотелось бы узнать, что он за человек. О нем слишком много разных слухов.
- О нас всех много разных слухов.
- Обо мне – нет. – У него есть свои принципы. Занятно, правда? Нельзя раскрывать карты, нельзя работать мордой, нельзя устраивать партнеру полный облом.
Я хочу, чтобы он снял ботинки. Хочу увидеть его босые ступни и пальчики. Мне нужен вкус его рта, его слюны. Мне нужен запах его волос, я хочу зарыться в них носом.
Не уходи.
- Итак, ты улетаешь?
- Итак, я улетаю.
Не улетай.
Роксен. Тебе не нужно улетать в Нью-Йорк. Роксен. Тебе не нужно убегать домой. Роксен.
«Тебе не нужно в это платье наряжаться,
Чтобы ночным прохожим отдаваться…»
Роксен. Зачем ты зажигаешь красный свой фонарь?
- Тогда до встречи?
- Я пришлю тебе рождественскую открытку.

Сообщение на автоответчике Алекса Телли, PR-агента:
- Алекс, это Кларенс Фэйл. Ты знаешь, чего я от тебя хочу, но я все равно повторю еще раз. Пожалуйста. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, дай мне что-нибудь, иначе мне придется копать самому, а я вырою что-нибудь, что тебе не понравится. Алекс, у тебя под боком все кладбище, а мне нужен всего один труп – не жадничай. Тем более, Кейси не твой клиент. Тем более, ему это не повредит. Если вдруг вспомнишь что-нибудь, чем сможешь меня подкормить – ты знаешь, где меня найти. Чао.

На вопрос, что такое сексуальность, ответить еще сложнее, чем на вопрос, что такое любовь.
В первую пару месяцев, они могли трахаться где угодно. В редакции, в кладовке, на гримерке, в машине.
Бэйби столько слышал о Дэвиде и столько думал о нем, что перестал отличать свое от чужого, свои чувства – от чужих слов. Его называли неподражаемым. Его называли горячим. Незабываемым. Невероятным.
В общественных туалетах, в кинотеатрах, на заправках и в аэропортах.
Бэйби мог лежать в своей постели и смотреть в потолок. Ему стоило только представить, как Дэвид прикасается к нему – только представить – чтобы кончить.
В гостевых комнатах, на кухнях, в раздевалках, на теннисных кортах, в частных садиках и парках.
Бэйби украл у него рубашку, держал ее у себя в шкафу, доставал и нюхал – прижимал к лицу и втягивал в себя воздух, как можно глубже, раз за разом, надеясь, что по крайней мере так Дэвид проникнет в него.
В примерочных, в придорожных кустах, в госпиталях и студиях.
Дэвид просил его:
- Смотри.
Говорил ему:
- Только посмотри.
Дэвиду это нравилось. Бэйби. Его раскрасневшееся лицо, расфокусированный взгляд, его мокрый рот, его покорность – и острота чувства. То, что Дэвид проделывал в сотый раз, то, что его не беспокоило, Бэйби доводило до предела… восприятия.
На пустых автобусных остановках и в душевых кабинках. В чужих постелях и на чужих столах.
Дэвид посасывал мочку его уха и лениво поглаживал внутреннею сторону его бедра, его влажную кожу. У Бэйби все сжималось внутри – Дэвид называл это «потроха сворачивались в узел». Хотя бы потому, что он видел, как головка член пачкает край его рубашки. Видел свои тощие бледные колени. Чужие руки на своем теле. И Дэвид говорил ему:
- Не торопись.
Говорил:
- Нам спешить некуда, верно?
Выдыхал ему в шею и покусывал его загривок.
Иногда это было похоже на совокупление. Иногда это было похоже на любовь.
Дэвид говорил:
- Я покажу тебе фокус.
Говорил:
- Смотри и учись.
Дэвид проводил языком по его пяткам. По его стопам. По подушечкам пальцев. Бэйби сжимал ноги вместе и подтягивал колени к груди, это ощущение было таким… пронзительным, таким… огромным. А Дэвид клал свои сухие теплые руки на его колени и разводил их в стороны. Когда Дэвид делал ему миньет, Бэйби боялся шевельнуться. Когда Бэйби пытался вернуть одолжение… Дэвид гладил его по голове. Мерно, ласково и успокаивающе. Дэвид трахал его рот – неторопливо и с удовольствием. И, конечно, Дэвид целовал его. Эти поцелуи. Автостопом по галактике. Бэйби уверен был в том, что больше ни от кого и никогда он не получит таких поцелуев. А еще Бэйби знал кое-что, о чем Дэвид – наверняка – и не подозревал.
Дэвид знал, что он был первым, это правда. Он не знал, что был единственным, и Бэйби не хотел, чтобы он узнал.

Проект растянулся на полгода, и Крис возомнил себя Станиславским. Ты предупреждаешь его о поездке в Лондон, и он не закрывается.
Ты объясняешь ему положение дел:
- Крис, я не отпрашиваюсь. Мы не в школе.
Ты говоришь:
- Я уеду – в любом случае. У меня есть на это право, предусмотренное контрактом. Мне не интересно, что ты думаешь по этому поводу.
Крис еще долго воняет – пока тебе его слышно. И еще дольше – у тебя за спиной.
В материалах, присланных Дэвидом Кери, куча забавных моментов. По-настоящему забавных. То есть: они так хороши, что ты смеешься, пока читаешь. Это большая редкость. Насколько ты помнишь, прежде такого не случалось.
В числе прочего, там описано, как Чиби Осто и Луиза (ты ставишь вопросительный знак, тебе нужна фамилия) составляли список партнеров. В какой-то момент, Чиби оторвался от блокнота и спросил:
- А если попьяне и на раз – пишешь?
А она решительно кивнула:
- Если вспомню – пишу.
Ты переворачиваешь этот листок, когда дочитываешь, и составляешь список партнеров. На другой странице, ты составляешь список дел.
Ты пишешь:
1 – Сходить к зубному.
2 – Позвонить Шенейк, поздравить с выигрышем в заплыве.
3 – Сводить Грэхэма на колесо при Биг-Бене.
4 – Избавиться от бесполезных контактов.
Ты пишешь:
44 – Роджер Перри.
45 – Тим Шерлок.
46 – Винсент Кайва.
47 – Доминик Пелрок.
И тебе очень хочется вписать в список Кирка, но ты знаешь, что это будет не честно. Стюардесса приносит тебе стакан апельсинового сока, и ты запиваешь им две таблетки прозака.
Тебя утверждают на роль, подписание контракта занимает ровно столько, сколько занимает чтение – и росчерк. Никаких вопросов, никаких посторонних бесед, никаких обязательных шуток. Вы стоите на * площади – Дэвид Кери в своих записях называет ее исключительно Площадь Со Зверьем, и ты учишься делать так же. Они снимают натурные вставки – пока это можно сделать. Нор Арбатов убирает папку в портфель, он выглядит озабоченным – и немного брезгливым. Он выше, чем ты думал. Он гораздо выше тебя. У него красивые пальцы. Красивые глаза. Наверное, у него красивая улыбка – может быть, что и так, - но он не улыбается тебе.
Ты говоришь:
- Я просто хотел, чтобы вы знали…
Говоришь:
- Я ценю Ваше доверие, я сделаю все, что от меня зависит…
И он окликает кого-то за твоей спиной.
- Элли!
На его лице – недоумение, но ты продолжаешь – потому что ты должен это сказать:
- Для меня очень важно…
И Нор Арбатов спрашивает:
- Беда с гонораром или у тебя проблемы с наркотиками?
Маленький, жалкий, замерзший ты. Элли Сен-Клер встает сбоку от вас и настораживающее пристально оглядывает вас обоих.
- В чем дело?
Нор делает этот жест. «Я не знаю, я растерян». Элли спрашивает – подозрительно заботливо и предупредительно:
- Возникли какие-то трудности с договором? Насколько я помню, мы пришли к согласию, но если…
И ты заверяешь его: нет-нет, все в норме. Ты улыбаешься ему, и он хмурится так, как будто соображает – надо ли вызывать тебе скорую. Он ощупывает тебя взглядом, и ты чувствуешь, что ему холодно на тебя смотреть. Ты чувствуешь себя убийственно. Ты чувствуешь себя посмешищем.

Дэвид не всегда ему нравится. Иногда, Дэвида почти невозможно переварить. Вся эта затея с ТВ-шоу. Вся эта затея с кино. Наверняка, в детстве Дэвида нельзя было водить в мороженицу – он объедался до колик и заболевал ангиной.
Дэвид не знает, когда остановиться. Он вообще не считает нужным останавливаться. Сэт понял это давно и крепко запомнил, но лопать это не всегда просто.
Дэвид отправил этому киношнику тетрадку Бэйби, да. Материалы своих интервью. Записи с игры Слово За Слово в журнале. Дэвид уложил себя на блюдо и сверху положил листик мяты. Да ради бога.
Разумеется, это его дело. Разумеется, Сэта это не колышет. Человек, который так и не смог сказать, какой у него любимый цвет, режет себя надвое и отправляет по почте свои потроха. Дэвид. Вполне в его стиле.
Что раздражает Вас больше всего?
Ревность. Самокопание. Лаги проигрывателя.
Первый сексуальный опыт?
Мэрлин Монро – если про онанизм. Если о деле – моя одноклассница, Ширли Спенсер.
Выпивка?
Виски, водка с тоником, белый русский.
Иногда полезно полистать черновики – просто чтобы поближе узнать человека, с которым вместе прожил восемь лет.
Дэвид приходит к нему утром – совсем рано, позорно рано, за такие визиты обычно дают пинка. У Сэта похмелье, ему хреново, и для полного счастья у него кончилась вода. Дэвид одет. Он предпочитает спать в одежде – когда спит один, ему так спокойнее и уютнее. Он лезет под одеяло. Он дрожит, его бьет озноб, и Сэт думает, что Дэвид, наверное, простудился за перелет – обычное дело. Его губы – сухие, со вкусом портвейна и микстуры от кашля. Он просит:
- Обними меня.
Просит:
- По… - он кашляет, - пожалуйста.
Обычное дело, да. Так Сэт решает. Дэвида перекрыло, ему хреново, ему нужно, чтобы кто-то был рядом и не дал ему повеситься. По большому счету, это можно считать дружеской услугой. Равноценным обменом. Чем-то вроде наркоманского кодекса. Если твоему ближнему паршиво, а ты ни чем особым не занят – помоги ему, с тебя не убудет.
И Сэт обнимает его. Да, почему бы нет. Сэт перебирает его волосы и поглаживает его плечи. Дэвид целует своими сухими, шершавыми губами его руки, и он кажется по-настоящему печальным.
Сэт говорит:
- Я заварю тебе чаю.
И Дэвид отвечает:
- Я уезжаю завтра.
Сэт вылезает из-под одеяла. Он повторяет:
- Я заварю тебе чаю.
Разумеется, когда Сэт возвращается, Дэвид успевает высморкаться, утереться, убрать мешки тонирующим карандашом, найти в тумбочке упаковку презервативов и максимально эффектно разместить себя на неприбранной койке.
- Есть у меня для тебя одна байка…
Сэт входит в комнату – и останавливается в дверном проеме, с двумя кружками. Он оглядывает Дэвида с ног до головы и улыбается. Он спрашивает:
- Где очки?
И Дэвид театрально разводит руками. Сэт отдает ему чашку. Сэт спрашивает:
- Красный или синий?
- Красный.
- Значит, Sunny Afternoon.
Дэвид обжигается и ругается. Так уж он устроен: потерпеть, пока чай остынет… пока девушка освободится… пока его заметят или узнают… это не в его натуре.
- А синий?
- Importance of being idle.
За окном – начало зимы, котел работает из рук вон плохо, снег на дорожке к дому тает, он тает на карнизе, тает на пальто и в волосах, и небо серое – разорванное и снова склеенное, и снова вспоротое, и снова сплавленное, и Сэту противно высовывать нос наружу.
Сэт садится на кровать. Два одетых человека и упаковка резинок между ними. Заведомо ложное положение.
Он рассказывает:
- Меня пригласили на кастинг. Предварительный.
Дэвид кивает, заранее – с понимающим видом.
- Взяли мои фотографии. Кассету с пробой. Через неделю позвонили и сказали, что я не прошел. К сожалению, не та фактура.
Дэвид чуть хмурится – сочувственно хмурится – и склоняет голову к плечу. Сэт поднимает указательный палец. Он спрашивает:
- Знаешь, на чью роль я не прошел?
- Матери Терезы?
- Нет. Сэта Канингема.
Когда они отсмеиваются. Когда Дэвид допивает чай. Он наклоняется и касается своими губами губ Сэта. Очень легко. Раздражающе мимолетно. И он говорит:
- Вообще-то. Я рассчитывал, что ты поедешь в Нью-Йорк со мной.

Мама в Торонто. Дэвид в Сиднее. Лет десять назад, Бэйби было плевать на Дэвида Кери. Может быть, он видел его пару раз. Может быть, и того не было.
Лет десять назад Бэйби хотелось плакать – так сильно он скучал по ней. Ее никогда не было рядом, и когда она приходила, это было похоже на… благословение. Бэйби помнит, что он не мог спать. Ворочался в своей кровати, в загородном доме в Йоркшрире, и никак не мог уснуть, так ему было плохо. Что-то упало ему на грудь, раздавило ее, и он не мог дышать, он не мог никуда деться оттуда, но хотел сбежать на автобусную остановку и приехать к ней, но он… боялся. А еще он знал, что она не ждет его.
Он так и не смог простить ее за это.
Мама привозила ему конфеты. Привозила игрушки. Она привозила видеоигры и пиццу в огромных коробках, и когда Бэйби был совсем маленьким, он вис у нее на шее, а она поднималась во весь рост, и его ноги отрывались от земли, и она кружила его.
Потом Бэйби стал чуть постарше. Ему не хотелось, чтобы она потрепала его за уши, ему хотелось, чтобы она слушала то, что он говорит. Чтобы оставалась с ним. Думала о том, о чем думает он. Могла быть с ним искренней.
Он так боялся, что однажды она признается: «я тебя не любила и не хотела», что маниакально и остервенело требовал от нее правдивых ответов.
Он чувствовал, что она врала ему. Она как всегда была милой, и нежной, и славной – и если он спрашивал о чем-то чуть более важном, чем подарок на рождество, она забывала о его вопросе. Она врала ему – постоянно. Ни в чем конкретном, ни в чем особенном, но даже когда она появлялась рядом с ним, они не проводили времени вместе. Они не были вместе.
Он хотел бы гордиться ею. Ему было жутко стыдно за нее.
Он хотел бы, чтоб она гордилась им. Ей было плевать.
Родители – это бог. Вопрос спорный. Мать – это бог. Особенно если у тебя нет отца. Особенно если у тебя нет никого другого, кроме нее.
Потом оказывается, что бог был слишком глупым, он оговаривался и не мог сам решить кроссворд, у него были морщины, он сморкался в рукав, а когда-нибудь он постареет, и тебе придется за ним ухаживать.
Сперва ты становишься атеистом. А потом замечаешь, что бог не отвечает на твои молитвы, даже если припрет. Что ты ему безразличен. И твой щенячий восторг, и твое обожание, и твое поклонение, и твое разочарование, и твой подростковый бунт. Может быть – наверняка – он по-прежнему на небе, но до тебя ему нет дела.
Напиши это на бумажке. Повтори это пару десятков раз. Пару сотен раз. Оставь напоминалку. Записку на стикере. Займись аутотренингом. Постарайся доесть это – по одной ложке, заедая шоколадом, запивая шампанским. Твоя мама тебя не любит. Просто прими это.
Она была самой красивой женщиной, которую ты видел. На своей красоте она построила вашу жизнь, и ты перестал верить в красоту.
Она не сделала ничего предосудительного. Ничего страшного. Она не домогалась его, не напивалась при нем, она ни разу его не ударила – и ни разу не закричала, она не страдала синдромом Мюнхгаузена и не сажала Бэйби под домашний арест, она даже не мучила его работой по дому. Нет, она оплатила все твое барахло, твою квартиру в Лондоне, твою закрытую школу. Она была приветлива, терпелива и невозмутима.
Попробуйте пережить это. Повторить это. Мама, которая была приветливой – и невозмутимой. У нее было это – вместо всего остального, вместо всего, что вы ждете от родителей, вместо всего, что вам так отчаянно необходимо.
Мама, возьми меня за руку. Мама, поцелуй меня – мне больно. Мамочка. Пожалуйста. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, не бросай меня праздновать рождество с Греттой. Не оставляй меня на весь семестр. Мама, я написал стихотворение. Оно про тебя. Дочитай его до конца – ну пожалуйста, оно ведь совсем не длинное. Мама. Мамочка…
Да, она не сделала ничего ужасного, но если бы Бэйби однажды делся куда-нибудь – она бы не расстроилась. Весьма возможно, что она бы не заметила.
Когда Бэйби было семнадцать, это было главной мыслью в его голове. Почетной и любимой мыслью. Он старался думать эту мысль почаще – чтобы почувствовать себя максимально несчастным, чтобы сродниться с ней, привыкнуть к ней. Второй главной мыслью в его голове был секс, но сначала об этом было не слишком спокойно и радостно думать, а потом Дэвид эту мысль… преобразовал.
Дэвид изменил его. Дэвид изменил очень многое в его голове. Бэйби помнит, что не мог заткнуться – прямо как девица из анекдота. Проституткам платят не за то, что они приходят, а за то, что уходят вовремя. Бэйби сказал, что Дэвид никогда его не поймет. Он лежал в постели, а Дэвид собирал свою одежду по номеру. Его рубашка была расстегнута, ремень болтался у него в штанах, и он пытался найти второй носок. Дэвид. Он выдохнул – так, как будто ему пришлось взяться за жутко неприятную работу, от которой он увиливал. Дэвид повернулся к нему и сказал:
- Подумай-ка вот о чем.
У него были очень грустные глаза – они редко бывали такими, обычно Дэвид старался спрятать это чувство, подмазать его чем-нибудь, закрыть очками, закрыть улыбкой.
И он сказал:
- Если бы ты не был ей нужен – она бы в свое время сделала аборт. Она могла бы.
И Бэйби очень хотелось замолчать. Бэйби хотелось закрыть голову подушкой, и либо вымести эти слова из головы, либо крепко над ними задуматься, но вместо этого он ответил:
- Я ведь не просил меня рожать.
Выражение на лице Дэвида. «Кусок уебка», так он, наверное, подумал. Он только помотал головой и ушел в ванную. С тех пор о Луизе они почти не разговаривали, а у Бэйби появился еще один страшный вопрос. Он действительно был бы не против, если бы его не было? Если бы он куда-нибудь делся? Мысль о смерти пугала его так сильно, что временами он маниакально проверял срок годности на всех продуктах в холодильнике и переходил дорогу только на зеленый свет. Этот страх был единственной причиной, почему в свое время Бэйби не повесился посреди гостиной – перед ее приходом – и не заставил маму вытаскивать его из петли. Он боялся, что эффектного хода не получится. Что он действительно причинит себе вред. И очень странно: он думал об этом – но не верил в это. Он не мог поверить, что она просто не стала бы его снимать. По меркам Дэвида, это означало, что они любили друг друга.

- Журнал The Beetle, Кристи Шеппард. Я звоню Вам по поводу…
- Нет, мистер Ривз, к сожалению, в этом квартале…
- Да. Да, Вы поняли меня верно. Нас интересует только саундтрек. Нет, я не видел Ваш фильм – везунчик я, правда?
- Что Вы, ничего невозможного. Предлагаю обсудить это при личной встрече…
Редакция журнала находится в Сохо. В здании шесть этажей, оно полностью переоборудовано, старый фасад сохранен смеха ради. Это что-то вроде бриллианта в коробке из-под арахиса. Что-то вроде праха в банке из-под кофе.
Девушка на пропускном пункте спрашивает твое имя и фамилию – вопрос звучит, как утверждение: она хочет, чтобы ты знал, что она узнала тебя. А ее зовут Коралин. Кора. Она из Британии – это рядом с Ирландией и около Европы. Кроме фамилии и имени, она спрашивает его любимую группы и его «зимний» трек. Все это попадает в пропуск.
Она предельно любезна. Застежка на ее шейном платке – золотая. Девушка похожа на стюардессу, лифчик у нее с поролоновыми подкладками, а обуви на ней просто нет.
Она спрашивает:
- Прищепка или булавка?
И ты улыбаешься ей:
- А можно на шнурок?
Ты наклоняешь голову, чтобы она повесила пропуск тебе на шею. И она говорит:
- Простите.
Пожимает плечами и трет под стойкой одной босой ногой другую.
- После всей этой возни со стрельбой столько придирок по безопасности.
Ты проходишь охранный пункт. Проходишь к лифту. Поднимаешься на шестой этаж – тебя никто не провожает, просто к слову. Все это время у тебя в голове вертится вопрос: эта девушка. Она полная дура – или здесь действительно так принято?
Просто для справки: это самое плохо охраняемое здание в истории. После того, как ты зазвенел на металодетекторе, тебя никто не остановил – и уж тем более, никому в голову не пришло тебя обыскать.
В лифте ты встречаешь Бэйби. У него эта кожаная репортерская сумка на плече и жутко деловой вид. Когда он видит тебя, он просто не верит своим глазам. Он выходит на третьем, махнув на тебя рукой и не ответив на приветствие. Ты предполагаешь, что – может быть – он под кайфом, потому что обычно Бэйби так не поступает. Он знает, кто его кормит, и старается быть в меру вежливым.
Стены на пятом этаже – темно-синего цвета. Перед лифтом – стеклянная пластина, схема этажа. Рядом – бумажный листок, прилепленный скотчем. Надпись на листке: «Дэвид», и стрелка – направо. Надпись ниже, от руки: «Будь он проклят». Ты открываешь первую дверь – по указанному направлению. Двое мужчин играют в сокс – капустным кочаном. Немного запоздало, ты понимаешь, что один из них – Найджел Хофман, а другой – Чиби Осто. Ты открываешь следующую дверь. Пустая круглая комната для брифинга. Еще одна комната – темнота, аудио-архив. Выключатель на шнурке, как в старых фильмах. Надпись на листке, приклеенном к стене: «Хлеб - там». Надпись ниже: «и там». Оживленная переписка перетекает на листок, подклеенный снизу:
«- Коробки.
- Я здесь не причем.
- Вините во всем Ника.
- Я здесь не причем.
- Коробки, Ник.
- Имей сам себя, я здесь не причем.
- Ник. Похороны Джексона.
- Я не пойду на Блэк-Пати!».
Надпись ниже:
«И я не расист!».
Перьевая ручка, маркер, карандаш, шариковая, золотой карандаш для рождественских открыток. Ты чувствуешь себя потерянным маленьким мальчиком, посреди универмага, во время рождественских распродаж. Ты кладешь ладонь на ручку двери. Табличка на створке: «Дэвид Кери, заместитель главного редактора». Надпись ниже: «Да здравствует король!». Надпись ниже: «Где король?». Ты действительно нервничаешь. Открывая эту дверь, ты ждешь увидеть все, что угодно.
Кроме того, что ты видишь.
У Дэвида хороший, представительный, светлый и просторный кабинет. У него на полу – белый ковер, у него в холодильнике – шампанское, у него белый стол, на столе – лаптоп, у него стеклянная стена и фотографии в желтых рамках. А за столом сидит девушка. За столом сидит девушка, у нее потек макияж, ее голова запрокинута, ты видишь капли пота – на ее загорелой груди, в вырезе белого платья. Она выдыхает – скорее удивленно, чем испуганно. Она поднимает голову и хлопает густо накрашенными ресницами. Она засовывает руку под стол, и ты слышишь его голос. Голос своего героя.
Это растерянное, но отзывчивое…
- А?
Девушка отталкивается от стола, отъезжает на офисном стуле, и ты видишь его руку. Его тонкие пальцы в дешевых кольцах. Он выбирается из-под стола, поднимается на ноги, он улыбается тебе – и она, она тоже тебе улыбается. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что здесь было, но ты гонишь от себя эту мысль. По правде говоря, ты думал, что будет… наоборот. Так… принято.
Дэвид трогает нижнюю губу языком, и ты почти уверен – ты почти уверен – что видишь волосок… в уголке его рта. Он протягивает к тебе руку – изящно и ненавязчиво. Интернациональный жест, означающий: «Ну?». Может быть, всему виной твоя… консервативность. Твои провинциальные корни. Католическое воспитание. Ханжество. Но тебя тошнит.
- Я Эдриан Кейси. Мы договаривались о встрече.
Эта девушка – эта милая девушка – сдвигает колени. Не потому, что она смущена, а потому, что ей хочется дожать свой оргазм.
И Дэвид говорит:
- Очень приятно.
Он говорит:
- Дайте мне пару минут, хорошо?

- Смотритесь в зеркало по утрам?
- Смотрю на отражение в плитке – или в стекле.
- Водите?
- Да, пришлось учиться.
- Рай на земле?
- Пляж в Калифорнии.

В книжках, которые Эдриан успевал читать, он всегда подчеркивал ручкой. Он хотел этого – по-настоящему сильно. Когда у него в кармане была пара фунтов, а своих вещей была ровно пара горсточек, он мечтал об этом. Он мечтал о дне, когда сможет покупать себе книги – только себе. Ни с кем не делиться, ни перед кем не отчитываться, загибать углы, подчеркивать ручкой, мять обложки – и не ставить в шкаф, потому что никто кроме него не должен будет их брать. Личные вещи. Маленькие секреты. Собственное место. Тихий угол. Эдриан дорожил ими. Когда он их получил, они стали самой большой его радостью – и все-таки он снова и снова убеждал себя в том, что должен от них отказаться. Что не должен за них цепляться.
Он подчеркнул это – пару лет назад. Своим первым паркером. «Почему нам нравится то, что нравится?».
Почему он делал именно то, что ему не нравилось? Почему мы выбираем то, что мы выбираем? Почему он выбирал то, что выбирал?
Он старался – и не мог вспомнить свой первый раз. Свой первый секс с первым мужчиной, который поставил себе целью размазать его по полу. С тех пор, Эдриан четыре раза менял пароли. Дважды – номер счета. Он менял мобильные телефоны и номера, он менял адрес, он меня выручай-слово. Конечно, менял. Когда от одного Эдриана начинало тошнить, он находил другое – но, конечно, не останавливался.
Мужчины, которые ставили его на колени. Заклеивали ему рот. Связывали ему руки. Мужчины, к которым можно было обращаться только «сэр». У которых нужно было спрашивать разрешения. Мужчины, которые звали его потаскушкой, шлепали его или пороли ремнем. Которые трахали его – много, подолгу и жестко. Которые заставляли его умолять. Когда-то – он помнил – это что-то значило.
Эти мужчины встречались с ним днем, пили с ним кофе и обедали в одной столовой, они встречались с ним на вечеринках, на премьерах, на вполне семейных праздниках. Они пожимали ему руку, говорили о погоде, о футболе, о работе, об общих знакомых. Когда-то это было похоже на увлекательную, странную игру. Это заводило его сильнее, чем сам секс. Выбивало его из колеи. Он чувствовал себя растерянным и ошеломленным. На пределе сил. На грани истерики.
Он помнил это чувство. Удивление. Возбуждение. У него горели щеки, у него внутри закипала бессильная, голодная злость, у него подкашивались колени, и его трясло. У него на глаза наворачивались слезы, он едва дышал. Каждая пощечина. Каждое движение. Каждый перепих. Рука, гладящая его по затылку. Его опухшие губы. Его лицо в зеркале. Его беспомощность.
Маленькая игра. Давайте претворимся, что всем плевать на то, что он скажет. Всем плевать на то, как он себя чувствует. Он ничего не стоит – и ничего не заслуживает. И он знает об этом. Он сделает все, как нужно: потому, что он испуганная, похотливая маленькая дрянь. Он сделает все, как нужно. Он для этого создан.
Конечно, это была игра. Ты говоришь это:
- Крыса.
Ты говоришь:
- Звон.
Ты говоришь:
- Восемь.
И человек, который только что насиловал тебя, спрашивает, принести ли тебе воды. Спрашивает, не поранил ли он тебя случайно. Он говорит:
- Прости, меня занесло.
Хотя секунду назад ты слышал от него:
- Будь послушной девочкой…
Или:
- Ты ведь не хочешь быть наказанным, правда?
У них менялся голос. Тон. Они менялись сами. Пожалуй, то, что это была игра, разочаровывало его больше всего.
Конечно, среди них попадались те, кто воспринимал это всерьез – и с ними он оставался чуть дольше. Они не оговаривали выручай-слово. Они не страдали раздвоением личности. Они не были похожи на павильоны с двумя стенками – они действительно верили, что делают его своим. Они верили в то, что говорили, но говорили они то же самое, и он не верил в них. Если бы он был глупее. Если бы он был менее проницательным, менее злым и ядовитым. Если бы он не видел, какими жалкими, слабыми и неуверенными были они сами. Тогда бы, наверное, из этого могло что-нибудь получиться.
Со временем, щеки у него перестали краснеть. Грубая и – по большому счету – однообразная похабщина перестала его задевать. Он перестал чувствовать контакт, его не заводила обстановка. Ситуация. Игра. Но он настырно продолжал в это лезть – потому, что ему это было необходимо. Его уже не приводили в экстаз четко отмеренная боль, наручники и резинки. Его невозможно было довести до обморока. Его не трясло при мысли о том, что в этот самый момент на нем нет трусов – потому что ему нельзя их надеть – и из него течет. Экзальтация. Острота чувства. Острота восприятия. Они пропали – и почти не возвращались. Они сменились брезгливостью, сарказмом и недоверием, но он продолжал.
И, конечно, он догадывался, почему. Он знал, зачем делает это – просто старался как можно меньше об этом думать, чтобы не растерять остатки… свежести. Тень приключения. Пару капель веры, которые он хранил в себе: слишком бережно.
Он делал это потому, что хотел быть униженным. Потому, что хотел услышать все, что о нем можно было сказать. Потому, что хотел, чтобы с ним сделали все, что с ним можно было сделать. Потому что в эти минуты он не чувствовал страха. Он не чувствовал, как его жрет ненависть к себе – она становилась частью игры, она была… разрешенной. Для нее был повод. Она становилась просто перцем к главному блюду, она становилась безобидной и ручной. И он чувствовал себя спокойным. Умиротворенным. Потому, что мир в эти минуты относился к нему так же, как он относился к себе.

- Ваше детство?
- Эмм… каверзный вопрос. Сейчас. Знаете, мои родители смотрели телевизор в гостиной… над телевизором была пустая стена. Когда дверь на кухню была открыта – и солнце садилось. На стену падала тень, как будто там была… была еще одна лестница. Мне всегда хотелось подняться по ней.

@темы: мое