Sandra-hunta
Глава пятая.
Мой милый братишка стоит, наклонившись к зеркалу, и красит глаза. Его рот чуть приоткрыт, его бледные сухие губы напоминают мне о выжженной земле. Кинг писал, что это оскорбление Бога. На ней ничего не вырастет, она никого не примет, и она мертва – но она по-прежнему здесь. Мой дорогой братишка тоже мертв, но он не исчезает, не уходит, и это досадная ошибка. Его ботинки – с каблуками, на шнуровке, сделаны на заказ. Дешевые металлические кольца надеты поверх перчаток. Просто для верности: он опускает в карман кастет. Он выходит за дверь, и когда он оборачивается, пола накидки взлетает, тихо шурша. Каждый его жест – часть отрепетированного театрализованного представления. Каждое его действие по своей сути бессмысленно. Мы идем на концерт Джаспера – мы идем на концерт “Trick or treat», и я в очередной раз напоминаю себе, что это не одно и то же. Солнце садится, когда мы выходим на улицу, и оранжевый яркий свет разрезает дом надвое. Мне хочется петь, но я не стану, потому что не считаю, что делаю это достаточно хорошо. И не могу оторвать взгляд от Адриана, его походка меня завораживает, и я не признаюсь себе в этом, но он кажется мне безмерно красивым. Его самоуверенность. Его уравновешенность. Он знает, что этот мир принадлежит ему – и мир этот ему не нужен, поэтому Энди не боится его потерять. А я думаю о том, что мир – целый мир – мне тоже ни к чему. Мне нужен только один человек. Одна его грань. И я молюсь – шутки ради – о том, чтобы Джаспер не облажался.
Мы ужинаем. Играем в "виселицу", убивая время.
Сейчас я помню этот вечер очень хорошо, хотя тогда я выпихнул его из своей памяти – весь, вплоть до концерта. Я помню, что мне – как будто – достаточно было подпрыгнуть, чтобы взлететь, и я мог бы оставаться в воздухе до конца моих дней. Я мог бы быть Питером Пеном.
Мы не сразу поняли, по адресу ли мы заявились: у клуба не было вывески. Энди постоял у лестницы – подсвеченные ступеньки уходили вниз, стены были выкрашены в ярко-красный цвет. Он сказал:
- Она мне нравится.
И пошел внутрь. Я следовал за ним, потому что не мог придумать ничего получше. Ступенек через шесть была маленькая угловая площадка – и лестница сворачивала влево. Становилась более крутой. Помню, что я глянул на улицу – как будто действительно спускался в ад и мог в последний раз посмотреть на Землю. Напротив была китайская забегаловка. Зеленый мусорный пакет сорвало ветром, и бумага вперемешку с пенопластовыми контейнерами разлетелась по заплеванному асфальту. Энди спускался очень осторожно и медленно, я тоже не спешил: я слышал «Rain Fall Down» Стоунз и думал, что концерт еще не начался.
Когда мы вывернули в темный сводчатый зал, я был приятно удивлен. Во-первых, место оказалось не самым паршивым. Во-вторых, у сцены было не три подростка – совсем не три подростка, нет. По крайней мере, человек тридцать, а то и сорок. Это воодушевляло: мне было бы больно смотреть на Джаспера, обтекающего в пустом зале. Эта публика была неплохо одета. У нее был самый подходящий возраст – старше восемнадцати, моложе тридцати. А самое главное, это играли не Стоунз. Кавер был настолько точным, что я бы не отличил. Может быть, у меня было скверное музыкальное образование и Джаггер смело мог пнуть меня под зад, но я по-настоящему удивился, когда вместо него увидел на сцене Джаспера.
Он как-то быстро закруглился. Повернулся к Шоне – с Шоной я тогда был незнаком, но мне понравилось, как она смотрелась за ударной установкой. Он кивнул ей, она кивнула ему, я пережил короткую атаку ревности и разом захотел убить их обоих. Шона сказала в свой микрофон, отложив палочки:
- Я ненавижу эту песню.
Она сказала…
- Нет, правда. Попробуйте-ка быть мной.
И они заиграли Sympathy For The Devil. Адриан к тому моменту растворился в толпе, и я не видел его лица, но этот ублюдок наверняка чувствовал себя польщенным.
Я помню, что мне было очень хорошо, хотя обычно я не переношу толпу, а косяки на «любительских» концертах меня раздражают. Я смотрел на Джаспера – довольного, уже изрядно пропотевшего, старательного и добросовестного. Я смотрел на его влажные волосы, на его шляпу. Я смотрел на Шону и Ричарда, его гитариста. Ну, знаете это издевательское завывание у Джаггера – самый злой бек-вокал в истории. Ричу трудно было подпевать, он с трудом сдерживал смех. Мири, их клавишник, стоял злой и предельно серьезный. Он включал дикие вопли – на которые у Джаспера не хватало голоса, и, видимо, вся группа над ним изрядно изгалялась. Теперь я знаю, что так сильно меня подкупало, но в свои девятнадцать я был маленьким нахальным самодовольным засранцем, и самые простые вещи от меня ускользали. То, что на сцене было целых три человека, которые бескорыстно любили свое дело и тащились от музыки, которую играли, а не ждали золотой звездочки и поцелуя в лобик. То, что они были внимательны друг к другу – как счастливая семья. То, как они переглядывались, как перебрасывались рубленными, совершенно непонятными мне фразами. То, как они гладко сработались. Я видел это, я чувствовал это, но не мог этого осознать и рассказать себе – по второму разу, понятными мне словами. И я несколько раз встречался с Джаспером взглядом, и я понимал, что он видит меня, я понимал, что он рад мне, но я не хотел замечать, что большую часть времени Джаспер смотрит куда-то правее, я не хотел замечать, что в его списке было еще по крайней мере три песни с околодьявольской тематикой – Aerosmith, 7Ray и T-Rex. Что все его каверы самым непосредственным образом касались моего дорогого братишки.
Джаспер играл только каверы. Он делал это качественно, с душой и с драйвом, и поэтому, наверное, концерт прошел так мирно и в такой атмосфере всеобщей любви. Не было своей музыки – не было авторских загонов, не было претензий на собственный успех – не было ни одного журналиста и ни одного самопровозглашенного критика. Никакой двусмысленности, никакого напряжения, никаких лишних ожиданий или иллюзий.
Помню, какая-то девчонка предложила мне выпить, и мы с ней вдвоем ушли к стойке. Доиграло «Get it on», и Джаспер замолчал. Его шляпа валялась на сцене, он выпил разом полбутылки воды – и облил себя сверху. Какая-то красавица крикнула ему:
- Ты мой герой!
И он раскланялся, но ему было трудно, и я решил – почему-то с облегчением – что концерт скоро закончится. Моя девчонка пила виски с колой. Она спросила:
- Пришел по «флайеру»?
- А ты?
Она ответила – небрежно и сонно, в стиле героинь Эллиса, которые целыми днями спят у бассейна и переставляют туфли:
- Моя сестра – интернет-обозреватель.
На самом деле, ее сестра была первостепенной сукой, которая говорила о музыке только ересь и только в блузках, которые открывали две трети груди, но я не стал говорить об этом. Я помню, что уже собирался выплюнуть что-то злое и ядовитое, но я услышал голос Джаспера, и мне пришлось заткнуться. О нем много пишут теперь. О том, есть ли у него самостоятельный талант, о том, почему он сам не пишет песни, о том, насколько он искренен. Джаспер, который пел тогда «Ballrooms Of Mars», был настоящим героем. Он держал свое сердце в раскрытых ладонях, и кровь текла у него сквозь пальцы. Он был сама грусть, и мечта, и смирение, и усталость, и нежность, и скорбь. И это была его песня – кто бы ее не написал, кому бы не шли авторские отчисления. Это была его песня, и я смотрел на него – молча, неподвижно, не моргая. Когда он закончил, публика молчала, он молчал, и он стоял перед залом, и все они, все мы, чувствовали, что ему ничего уже не нужно делать, ему не нужно нас развлекать, ему не нужно продолжать. Они уже собирались уходить, и народа под сценой стало вдвое меньше, и это был конец – настоящий конец, в самом глубоком смысле, но девчонка, стоявшая рядом со мной, крикнула, подняв над головой стакан:
- Джаспер! Бисс!
Она крикнула:
- «…I gonna be your toy!».
Но Джаспер ответил:
- Мы ее играть не умеем.
В зале посмеялись. Публика разошлась. Ребята собирали инструменты, и я влез к ним на сцену. Я выдрючивался…
- О господи, нет! Инди-групп все больше и больше! Они должны принести меня в жертву дьяволу, чтобы пробиться в «Симметрию»! Господи! Господи, пусть я умру, но их же теперь так много – куда еще-то?!
Я упал на пол, держась за сердце. Это было смешно, но я не понимаю, зачем я делал это. Может быть, я просто был слишком сильно смущен, чтобы оставаться серьезным и честным.
Я сказал:
- Круто, что вы не играете Placebo.
И Шона повернулась к нам – она паковала в чехол маленькие барабаны, по которым стучат ладонями. Я до сих пор не знаю, как они называются.
- Я же говорила.
Джаспер возразил:
- Это песня T-Rex.
- Это песня Placebo.
Мы настаивали:
- Это песня Placebo.
- Это песня Placebo, а ты не Браян Молко. – Не знаю, зачем я это сказал.
Джаспер спросил – в том же ритме, в том же тоне:
- Где твой брат?
Он улыбнулся:
- Где твой брат, кусок идиота?
Я пожал плечами – и соврал: просто чтобы не задевать его.
- Может, вышел покурить.
Джаспер ответил – слишком взволнованно, слишком быстро:
- Здесь можно курить.
- Не бери в голову. Встретил кого-то из знакомых сетевых блядей и ушел чесать языками.
На самом деле Адриан встретил Мисс, и я видел, как он выходил, но про Мисс я расскажу вам несколько позже.
Мы поболтали. Я не замечал, что Джаспер ссутулился, что ему больших трудов стоило выпрямиться снова. Я не замечал, как он смотрел мне за плечо – на вход.
Я сказал – похлопав его по плечу:
- На самом деле, было круто. Теперь бы отоспаться – и можно двигать отмечать.
- Мне нужно в колледж. – Я посмотрел на него так, как будто заметил стигматы на его ладонях. – Я серьезно. У меня «кишка» по американской литературе.
И я услышал:
- Я провожу тебя.
Адриан стоял у стены. Живая картинка, трехмерный стоп-кадр. Руки скрещены на груди, одна нога согнута в колене, панельная поза. Адриан наклонил голову и улыбнулся пасмурной мягкой улыбкой:
- Тебе пойдет на пользу.
Джаспер виновато оглядел своих, они отмахнулись от него – беззлобно и спокойно. Когда Джаспер с Энди уходили, я слышал, как мой братишка рассказывал:
- Сначала ничего не было. – Так, будто действительно читал лекцию. – Потом Марк Твен решил, что это свинство…
Я смотрел им в спины до тех пор, пока они не смылись. Занятно: тогда я и правда думал, что Энди будет читать ему лекцию о литературе. Я даже посмеивался над братом: он целых два года спал со студентами Южно-Калифорнийского и это, несомненно, было важным достижением. Я посмеивался, да. И думал, что мне не о чем беспокоиться.

Глава шестая
Вещи, о которых я не имею понятия. Вещи, которые я могу только представить. Джаспер рассказывал мне потом, что они действительно говорили об американской литературе – большую часть времени. Джаспер не врал мне, это не входило в его привычки. Просто я не задавал ему вопросов, на которые он мог дать правдивые и беспощадные ответы.
Они шли по пустой улице. Обещание дождя в воздухе, набухшее серое небо, утренний холодный туман и мокрый черный асфальт. Они шли, пропуская станции подземки. Одну, и другую, и третью. Джаспер смотрел на него. Энди смотрел перед собой. Он шел, заложив руки за спину, и рассказывал – между делом – о Твене, о Фолкнере, о Теннесси Уильямсе. Он говорил о Стейнбеке и Керуаке, о том, что лучше не упоминать в работе Стивена Кинга: не смотря на то, что Кинг уже вошел в школьную программу.
Они остановились у спуска в метро – в значок «Underground» кто-то выстрелил из ружья для пейнтбола, ярко-красная клякса смотрелась немного зловеще, и город вокруг напоминал условный Лондон из «Хелсинга» или «28 дней спустя». Джаспер спросил:
- Я могу поцеловать тебя?
Адриан не ответил, и Джаспер сделал то, что хотел. Когда он закончил, Энди спросил:
- И что мне делать с тобой теперь?
Энди выглядел… не слишком счастливым. Так сказал Джаспер. Обреченность, лень, тоска. Энди хотел, чтобы его оставили в покое, Джаспер хотел, чтобы Энди был с ним, желание Джаспера было гораздо конкретнее и мощнее, и – решив, что это лучший возможный довод, - Джаспер поцеловал Энди снова. Адриан не двигался. Не отвечал. Он подождал, пока Джасперу надоест, и Джаспер чувствовал себя разбитым, чувствовал себя последним подонком. Он спросил:
- Тебе… неприятно?
Он спросил:
- Ты… не хочешь?
Они молчали. Энди думал над вопросом – не над ответом, и это большая разница. Джаспер ждал. За пару секунд до того, как Джаспер должен был решиться уйти, Энди протянул руку и взъерошил ему волосы. Энди улыбнулся:
- Удачи в школе, мой мальчик.
Той ночью. Он мне приснился.
Если Вы спросите, снятся ли мне вещие сны, и захотите как следует меня подколоть по этому поводу, я Вас пойму. Если не захотите… я решу, что Вы гораздо добрее меня.
Нет, вещие сны мне не снились. Если бы я видел по ночам то, что должен был разглядеть днем, днем я не делал бы таких смехотворных ошибок.
Адриан в моем сне сидел на почтовом ящике, где-то в Бруклине. Его каблуки, его кольца, его виниловые перчатки. Он держал в одной руке бутылку, в другой – кусок «Маргариты». Он говорил мне:
- Знаешь, я побуду здесь.
Его светлые брови. Его светлые глаза.
- Поем пиццы, выпью мятного шнапса…
Его голос вдруг стал злым и на редкость… омерзительным. Страшным.
Когда он сказал мне:
- А ты вали туда.
Я стоял на проезжей части, и я слышал, что водитель автобуса мне сигналил. Желтый школьный автобус, эта огромная, тяжелая штука. Водитель продолжал жать на клаксон – но не нажал на тормоз, и он сигналил мне даже тогда, когда подмял меня под колеса, когда я сломался пополам, когда мой желудок лопнул, мои ноги раскатало по асфальту, а мою голову сплющило в компактный и питательный брикет.
Я проснулся. Телефон звонил. Я снял трубку…
- Доброе утро.
Голос на другом конце был удручающе жизнерадостным. Убийственно бодрым. Тогда я еще не был знаком с Домиником и не знал, что это его обычная манера разговора, так что мне показалось, что это телефонный спам. Я сел на кровати. В то время я снимал меблированную комнату, мне не разрешено было делать перестановку или самостоятельно проводить косметический ремонт, это место меня удручало, но, к счастью, обычно я возвращался туда в таком состоянии, что меня не беспокоил ни вид комнаты, ни даже запах.
Человек, который вытащил меня из-под автобуса, сказал:
- Меня зовут Доминик, мы не знакомы, я друг Энди…
Я заснул в одежде, и теперь чувствовал себя премерзко. Было душно, я вспотел, одежда облепила мое тело, и мне казалось, что я заперт. Я ответил – на автомате:
- У меня нет его последнего номера.
Звонок я не сбросил только потому, что еще не до конца проснулся. Мне было абсолютно все ясно про человека по имени Доминик, и я заочно ненавидел его. Однако его ответ вывел меня из равновесия.
- Правда? Нужен?
Искреннее удивление и не менее искреннее дружелюбие. То, что он называл Адриана «Энди». То, как спокойно он воспринимал мою манеру разговора. Все это выбивалось из привычного порядка бесед с любовниками моего дорогого братишки, а последней репликой Доминик меня и вовсе пристыдил.
Он сказал – тихо, заботливо и очень деликатно.
- Это не модное мнение, но кола здорово помогает снять похмелье.
А потом он взял меня в оборот.
Доминик быстро определил, что на серьезный деловой разговор я был не способен, а к дружескому трепу не был готов, поэтому он предельно вежливо и нежно попросил меня записать его номер и перезвонить ему, когда мне будет удобно. Я перезвонил – сразу после того как сходил отлить и засунулся под душ. Он был очень рад меня слышать – я не мог припомнить, когда в последний раз кто-то действительно радовался тому, что слышит мой голос. И за пять минут Доминик четко, изящно и гладко объяснил мне «концепцию проекта».
- Надеюсь, я тебя не смутил?
Разумеется, нет.
Нет, он не смутил меня, смущение, недоверие, неловкость и страх я почувствовал, когда разговор был окончен. Решено было встретиться в баре «Линдси Джем», чтобы «немного поболтать и чуть лучше узнать друг друга». У меня в голове мелькнула мысль, что это злая шутка, что он может оказаться маньяком-убийцей, что у него наверняка есть какой-нибудь зверский скрытый дефект, что он наверняка выглядит… хуже допустимого. У меня возникло желание позвонить Энди и как следует наорать на него, но Доминик предупредил меня, что Энди не в курсе и скорее всего «это не сделает его счастливым». Я все равно позвонил, чтобы наорать на него, но телефон у Энди был выключен.
В результате я поехал в «Линдси Джем» - трижды почистив зубы, отрепетировав перед зеркалом беззаботный смех на случай злого наеба и убеждая себя в том, что «Линдси Джем» - довольно людное место, а я не героиня ужастика для подростков.
В свою защиту могу сказать, что я не столько паниковал или переживал за свою кандидатуру, сколько нервничал из-за кандидатуры Доминика. Потому что где-то к середине пути я успешно разогнал все остальные Плохие Мысли, и осталась у меня только одна: скорее всего, парень – гик. Человек, у которого все в порядке с внешними данными и с навыками общения, не страдает от отсутствия секса. Человек, который не страдает от отсутствия секса, не будет связываться с левым неопытным партнером, которого он в глаза не видел. С навыками общения у Доминика все было в порядке. Оставалась внешность.
Толкая дверь в бар, я мысленно распекал себя: «Рей Хили. Человек согласился оказать тебе услугу. Потратил на тебя время. Был с тобой очень любезен. У него полные карманы бонусов, и даже если он весь в прыщах, сморкается в рукав и страдает избыточным весом, у тебя есть повод для благодарности».
Если Вы когда-нибудь встречались с Домиником, Вы меня поймете. Если нет… что вызывает у Вас умиление? Маленькие дети, розовые бантики, домашние животные, набивные игрушки? Что? Семейные обеды, Рождество, клетчатые пледы, объятия? Доминик. Ты смотришь на него, и все приятное – уютное, праздничное, теплое, - все это плавится, и сливается в один поток, и заполняет тебя до краев. Он был единственным милым человеком, которого мне довелось повстречать. Действительно, милым – без издевки, без пренебрежения, без снисхождения. По-настоящему милым.
Я остановился на входе, огляделся – и решил, что у меня есть два варианта: либо заказать себе выпить и подождать, потому что мой приятель опаздывает, либо развернуться и уйти, потому что меня кинули. Я склонен был выбрать последнее и, наверное, если бы я это сделал, Доминик впал бы в депрессию. У него была очень грустная история, мне она казалась апогеем несправедливости. Доминику еще не было тридцати, но из партнеров, которые бросили его, можно было собрать меленькую армию. Он был хорош во всем – абсолютно во всем, и они оставляли его без объяснений, просто потому, что им хотелось разнообразия, и это было в порядке вещей. Они не возвращались к нему, потому что чувствовали себя виноватыми, чувствовали себя неловко. Он был эдакой очаровательной, доброй и солнечной шлюхой, которую все любят, но никто не берет замуж. Мне он напоминал Радость Педро Альмодовара. У большей части его друзей и «темных» знакомых вошло в традицию целовать Доминика в щеку – это было не стандартным приветствием, а спонтанной демонстрацией симпатии. Нежности. Сочувствия.
Щеки у Доминика были красивые: совершенно гладкие, свежие, чуть впалые. С вертикальными забавными ямочками. У него были безумно красивые руки. Впечатляюще длинные ноги. Я никогда бы не сказал ему, что он был «прекрасен». «Привлекательный» или «симпатичный» к нему подходило гораздо больше. Когда он улыбался, ты тут же улыбался в ответ – как бы тебе не было тоскливо, как бы тебе не было хреново. Он был высоким – около метра, девяноста, – но на восприятие это почему-то никак не влияло. Он был немного… манерным? Нет, вряд ли. Эта необычная, немного нервная, немного женственная пластика не выглядела манерно. Доминик вообще далек был от карикатурности – и при этом в его ориентации не оставалось ни малейших сомнений. Не то, чтобы его легко было представить рядом с мужчиной. Просто его невозможно было представить рядом с женщиной.
Я собирался уходить, и он окликнул меня. Он окликнул меня и прикусил губу: как будто хотел… извиниться. Я шагнул к нему. Он стоял у стойки, и чуть подался мне на встречу. Я выдохнул:
- Простите?
И он улыбнулся мне. Мне показалось, что он почувствовал себя гораздо лучше, и то же самое я мог сказать о себе. Он протянул мне руку, и я пожал ее. Похоже было на начало переговоров, и меня это позабавило.
Он закал себе пинту гиннеса, я заказал себе колы.
Это мучительное молчание – когда ты пытаешься нащупать тему для разговора, и ты обязан что-нибудь сказать, вовремя и к месту. Эта ужасная ответственность. Доминик меня от нее с удовольствием избавил:
- Я… всем сердцем тебе сочувствую, дружище.
- Думаешь, поздно лезть куда-то в мои девятнадцать?
- Нет! – Мне нравился его смех. – Тебе приходится иметь дело с Энди. Чуть хуже, чем смертный приговор. – Он передернул плечами. – Если бы у меня был такой брат, я бы сменил фамилию, работу и гражданство.
- «Сын мой, Эдди. Люблю его, а он все в унитаз спускает». – Доминик смотрел «Бешеных Псов» и по долгу профессии хорошо запоминал реплики. Мы перекидывались цитатами. Поговорили о Квентине. О кино. О романтических комедиях, которые смотрел Доминик. О его работе. О моей работе. О Кевине Смите и «Клерках». Мы поспорили об офисном планктоне – довольно горячо. Мы поспорили о том, можно ли назвать меня избалованным маленьким засранцем. Я оставил за собой последнее слово и закончил тем, что – в любом случае - мне больше нравится термин «говнюк». Мы поболтали о «Южном Парке». О канале Синрайк-Грин. Об эре чертовски злых шуток.
Просто чтобы убедиться, что Доминик - не мой однокурсник или случайный знакомый, я протянул руку и коснулся его запястья. Его улыбка была почти застенчивой, и Доминик взял меня за руку. Он наклонился и поцеловал меня в висок. Это незначительное, легкое касание. Без подтекста. Приятное. Теплое. Я был готов продолжить, но мне не хватило наглости предложить самому, а у Доминика зазвонил телефон…
- Да?
И я понял, что сейчас ему придется уйти. Я смотрел на него и старался его запомнить. Я подумал о том, что мог бы его полюбить. Подумал о том, что – просто на всякий случай – мне нужно пояснить. Доминик попросил «повисеть», отвел трубку от уха и пожал плечами.
- Прости.
Я сказал:
- Ничего страшного.
Сказал:
- Я знаю, это глупо, но я… я хочу предупредить… может быть, это было не совсем ясно…
Он дал мне немного поагонизировать, а потом все-таки прервал меня.
- Я знаю, что тебе нужно. Все нормально.
Мне не пришлось говорить: «Я хочу трахнуть тебя – не наоборот», и я был за это весьма признателен. Доминик бросил двадцатку на стойку, протянул руку – и потрепал меня по щеке. Когда он выходил из бара…
- Нет, я приеду. Двадцать минут? Хорошо? Подожди всего двадцать минут, я…
Его голос звучал так, как будто человек, который звонил, обещал спрыгнуть с крыши. Потом я узнал, что это было не далеко от истины.

Глава седьмая
Мои воспоминания об этом периоде моей жизни очень обрывочны. Иногда мне кажется, что тогда прошел не сентябрь – прошла пара сотен лет, несколько кармических циклов. Я рождался, умирал и снова рождался. Я кончал жизнь ритуальным самоубийством, и возвращался на поле боя, и снова проигрывал, и снова находил в себе силы вернуться. Я был счастливым. Я был раздавленным. Я был свободным. Я был сломленным. Каждую новую минуту я одновременно наслаждался полученной мудростью – и ненавидел себя за то, что не владел ей минуту назад, тогда, когда она так отчаянно была мне нужна.
Записи в моем дневнике за тот месяц пугают своей глупостью, своей откровенностью и какой-то странной душевной беззащитностью, которую мне неприятно в себе замечать – и от которой я не мог тогда избавиться.
«Обними меня. Я стою перед тобой и жду, когда ты подойдешь ко мне. Все, чем я могу поделиться, все, чем я могу похвастаться, твое. Подходи, запускай руки в коробку: Рей Хили, 1989. Выкинь то, что тебе не пригодится. Отряхни от пыли то, что тебе нравится. Джаспер. Я верю тебе. Я сделаю так, как ты скажешь».
Джаспер меня не обнимал. Джаспер и его улыбка. Джаспер и его веснушки. Чуть неровные зубы. Мозоли на костяшках и кончиках пальцев. Я боялся представить, как эти руки будут трогать меня.
Нет, Джаспер меня не обнимал. Меня обнимал Доминик. Он целовал меня в щеку – теплое, сильное, настоящее прикосновение. Доминик позволял меня держать его лицо в своих руках. Изучать его. Оценивать его. Доминик позволял мне сравнивать его с тем, чем он мог бы быть, с чем-то большим и лучшим.
Иногда он просил меня:
- Не кури в постели.
Или:
- Сними носки.
Доминик считал, что лезть в койку в носках – низкопробно. Я посмеивался над тем, что он пытался меня воспитывать. Я не хотел всерьез задумываться над тем, что Доминик был старше меня – и хорошенько старше.
Когда я целовал его, я чувствовал себя, как дома. Звучит дерьмово, но это было именно так. Его горячий, мягкий, липкий рот. Я чувствовал себя завершенным – и защищенным. Моя благодарность. Моя нежность. Доминика легко было презирать, легко было относиться к нему снисходительно, и я не чувствовал себя задавленным и мелким, и мы были по-настоящему близки.
Я не любил его.
Я начал в него влюбляться и пару недель слишком много думал о нем, слишком много улыбался и строил слишком много нелепых фантазий, но это чувство оказалось слишком легковесным и мимолетным, слишком похожим на Доминика.
В наш первый раз. Мы стояли посреди номера в Шарантоне, скромного и пугающе стандартного. Блеклый дневной свет проникал через узкую щель между тяжелыми коричневыми шторами. Я чувствовал неприятный, жареный запах ковра – мягкого и тощего. Чувствовал запах полироли и освежителя. Мне было неловко. Я старался не рассматривать Доминика слишком пристально и внимательно. Мне казалось, что мне делают одолжение, но я слишком долго ждал этого, чтобы плеваться.
Сейчас я думаю, что, может быть, упустил что-то важное. Дважды. Мне стоило попробовать привязать секс к любви. Я боялся опозориться перед кем-то, кто был для меня важен, Доминик важен для меня не был – но я ведь и не опозорился. Все было так просто. Так гладко. Я часто спрашиваю себя: а стоило ли вообще беспокоиться?
Доминик сбросил пиджак – за спину, не глядя. Пиджак упал на кровать. Доминик улыбнулся мне:
- Подойди поближе.
Я не успел сдвинуться с места, но Доминик уже попросил:
- Еще ближе.
Я улыбнулся в ответ. Теперь я стоял в шаге от него, и Доминик сказал мне:
- Поцелуй меня.
Он чуть наклонил голову на бок, чуть развел в стороны руки – показывая мне внутренние стороны ладоней. Это был очень открытый жест. От Доминика пахло чистой тканью, дезодорантом и шампунем, его дыхание пахло шоколадными батончиками Kinder Deliz, и мне захотелось попробовать его рот на вкус. Я коснулся губами его губ. Отстранился. Сделал это еще раз. Я хотел коснуться их языком, Доминик приоткрыл рот – и, видимо, хотел, чтобы это превратилось во французский поцелуй, но я почему-то растерялся. Я помню скользкое, быстрое, горячее прикосновение. Мой язык, его язык, а через пару секунд мы уже стояли, не поднимая друг на друга глаз. Доминик откашлялся. Он извинился:
- Прости, я не буду тебя торопить.
Он относился к этому очень ответственно и, конечно, запасся терпением на десять лет вперед, но мне ужасно не хотелось обижать его, не хотелось отказываться от него, и я его поцеловал – очень нагло, очень жадно, довольно грубо, держа его лицо в своих ладонях. Его веселое ободрительное мычание. Мне пришлось прервать поцелуй, я улыбался ему в губы. Я расстегивал его манжеты. Расстегнул его часы. Я целовал его запястья, его руки.
Доминик. Этот яблочный запах. И запах его волос. Его кожи. Его пота. Его вкус. Если в мире был человек, который мог победить мое отвращение к человечеству, им был Доминик. Он показал мне другую грань секса, он сделал мне неоценимый подарок. Мы не менялись. Не делали ничего противоестественного. Мы не выходили за рамки наших отношений. За возможность не становиться циничным подонком я был готов его расцеловать.
Столько мелких деталей. Подробностей. Новых ощущений. Мы изучали друг друга, учились друг друга ценить. Это было неисчерпаемо. Это было прекрасно. Я включился в процесс, ему больше не нужно было меня направлять. Мы раздели друг друга. Он не смог открыть упаковку резинок – потом я узнал, что у Доминика были проблемы со зрением.
- Дай-ка сюда.
- Ну-ка.
Я открыл ее. Надел презерватив. Доминик снова притянул меня к себе, чтобы я не прокручивал в голове картинку, не думал о том, как мы смотримся. Он был уже… готов, и мы были под простыней – чтобы не смущать меня, чтобы на меня не наваливалась сразу вся «мат.часть». Это была не возня, не механика, не «между жопами и яйцами», и впервые, когда я кончил, мне не хотелось сказать: «Прости меня».
Когда я вошел в него, он тихо осторожно выдохнул, и мне не понравился этот звук, я постарался быть осторожнее. Я слушал его. Он слушал меня. Мы целовались: его повернутая голова, моя повернутая голова. Он упирался ладонями в матрас, я положил свои сверху, и мы переплели пальцы. Это было так правильно. Так здорово. Мне трудно описать это, но мы тогда были вместе – по-настоящему вместе. Я не верю, что два человека могут стать одним целым, но дистанцию нам удалось сократить.
Мы лежали в постели. Доминик поднял свои часы за ремешок.
- Мне нужно двигаться. Минут через восемь.
- Хорошо.
- Тебе тоже.
- Конечно.
Мне почему-то жутко захотелось спать. Я с трудом соображал. Если бы он сказал, что собирается отрезать мне голову, я использовал бы ее в последний раз для того, чтобы кивнуть. Я был покорным, мирным и беспомощным. Доминик улыбнулся. Он поцеловал меня в лоб. Он заверил меня:
- Было лучше, чем хорошо.
Доминик и его улыбка. Ямочки на его щеках. Доминик и его бескорыстное желание видеть людей счастливыми.
После того, как мы вывалились из номера. Мы срезали дорогу через Центральный Парк, и Доминик повел меня есть мороженое. Ему был знаком только один способ налаживания контактов с детьми, а я показался ему очень грустным и растерянным ребенком.
Был теплый осенний день, и парк выглядел, прямо как на открытке. Мимо нас проезжали девушки на роликах – с этими задорными хвостиками и голыми коленками. Пробегали манхэтонские шлюхи, для которых утренний марафон начинается далеко за полдень. Молодая няня звала малыша – его звали Питер, и она пыталась превратить дело в игру, но в ее голосе слышалась тревога. Мы ели клубничное мороженое в вафельных рожках. Нью-Йоркская классика.
Мы болтали о моей учебе, о Хантер-Колледже, о Южно-Калифорнийском, об Эллисе (Доминик очень забавно произносил «отец», пародируя калифорнийский жаргон восьмидесятых годов: «Так что не надо вот этих вот – Я Знаю, Отец, - ни хрена ты не знаешь!»). Он рассказывал мне – между прочим – о том, как чертовски трудно было вписаться в тусовку в ЛА, о том, что круглосуточный порно-супермаркет, в котором работал Энди, и клуб, в котором Доминик безрезультатно пытался выловить случайный трах, стояли на одной улице, почти забор к забору. Он рассказывал мне об испорченных, перечеркнутых ночах. О том, что он приходил к Энди в магазин и просто садился на ступеньки, потому что ему до жути не хотелось тащиться обратно в общежитие. Мимоходом, Доминик поведал мне страшную тайну. Оказывается, они с Энди тоже когда-то были грустными одинокими ушлепками. Ну, знаете, как это бывает. «У кого-то есть картофельный салат, счастливая семья, красивая подружка и пикники под ласковым солнцем, просто в этой машине таких не нашлось». Они жаловались друг другу. Подкалывали друг друга. Как-то раз, менеджер Энди заглянул с проверкой, а они устроили джедайский бой – на вибраторах. Настоящую дуэль, по всем правилам фехтовального искусства. Доминик смеялся, рассказывая мне об этом. Я тоже смеялся. Я смеялся, когда он рассказывал мне о том, как первый раз подхватил «венеру». О том, как проснулся заблеванным в чужой кровати – с абсолютно пустой головой, совершенно один. В устах Доминика, эти истории были забавными байками. Вроде тех, которые рассказывал тебе знакомый знакомого еще одного знакомого. Мне пришлось изрядно повзрослеть, чтобы понять, насколько нелегко ему приходилось, но тогда я запросто и беспечно щебетал в ответ – о попойках в колледже, о драках в школе, о моих работах, о девчонках в каталогах. На телефонный звонок Доминик ответил…
- Пока-пока.
Бодро и как-то убийственно жизнерадостно. И сбросил. Я не стал расспрашивать его об этом. Мы доели и разошлись, чтобы встретиться поближе к уик-энду.
Мы созванивались. Договаривались о гостинице: Доминик предлагал и делал – я соглашался. Мы трахались. Я помню, как мы разворотили кровать в каком-то номере для новобрачных. Мы катались по ней, смеялись, целовались. Возились, как дети. Мы даже устроили бой подушками. Мы упали на пол и трахались – до изнеможения. А потом Доминик отправился замывать брюки, свои и мои, и пришлось сушить их под встроенным феном в ванной. Я помню, как мы сидили обнявшись: одетые, замерзшие, повернувшие рычажок на батарее до максимума. Помню, как он медленно, неохотно выпускал изо рта мою нижнюю губу: с этим чмокающим, сладким звуком. Я помню, как Доминик в подробностях инструктировал меня по поводу глубокого миньета, я не улавливал суть, и ему пришлось показывать. Это было волшебное ощущение.
Конечно, я помню свой вопрос.
- А как это было у тебя?
Его первый раз.
Доминик наморщил кончик носа и взъерошил мне волосы. Я поцеловал его руку, но отказался отпускать ее: до тех пор, пока он не расскажет.
- Самый первый?
- Первейший из первых.
Доминик прикрыл глаза. Его слабая, незначительная улыбка. Его умение держать удар. Он пожал плечами и устроился поудобнее. Наконец, он сказал – вполне спокойно:
- Ничего особенного. Физкультурный зал, новый мат, липкая резина и парень из выпускного класса.
Доминик сделал этот жест. «Кому какой дело?».
- Мне было четырнадцать.
Он произнес это так, как будто это все объясняло, и я кивнул: так, как будто понял его. Я соврал ему. Он соврал мне. Мы оба знали, что все не так просто и безоблачно, но не стали думать об этом.
Доминик. Я помню, как он заснул после нашего очередного раунда. Он предпочитал не спать с теми, с кем он трахался, и обычно старался избавить меня от своего присутствия, но тут его срубило. Я сидел на другом краю постели и смотрел на него, не отрывая глаз. Я слушал его дыхание. И я до сих пор помню каждую секунду – из тех двух часов, что он проспал. Если бы это было симфонией, я смог бы наиграть ее по памяти.

@темы: мое