• ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: мое (список заголовков)
00:40 

Monsters and men, 2

Вернулся в Картшир последним поездом. Дождь пошел, стоило ему выскочить на станции. Упала капля, потом другая. Потом черное летнее небо высыпалось ему на голову. Дождь лился – теплый, легкий. Он сбежал с холма. Скользили подошвы. Прожектора освещали пустые корты. Дождь вымыл кресла для судей и зрителей. Вода не просто блестела на поле: она сияла. Сияла мокрая и сочная трава. Листья плюша, которым поросла проволочная сетка. Молния распорола облака, показалось, что от удара грома вздрогнули черепичные крыши. Он бежал так быстро, как только мог. Ему было тринадцать. Мальчишке не нужно стараться, чтоб бежать, как следует. Скорость живет внутри него. Распирает его, подталкивает. Что-то рвется наружу, что-то неудержимое, сильное, огромное, и ветер дует в паруса, легкие всегда полны воздуха, ноги едва касаются земли, тело тебе не принадлежит: чужая сила – сила безграничной молодости – несет его вперед.
В ботинках хлюпало. Он сжимал в кулаке листок бумаги – заявление, отец должен был подписать заявление, - и листок таял. Не решился убрать его в карман. Казалось, что он исчезнет: стоит его отпустить.
Его брали в юнит. Гринвич, военная школа, морские кадеты Ее Величества. Впереди была новая жизнь – его собственная жизнь, она ничего общего не имела с той, что ему выдали для начала. Не будет никакого старого завтра, вот что он думал. Не будет правил, которые придется тянуть, отсюда – туда. Не будет ошибок, которые придут за ним следом. Обещаний, которые останутся в силе. Если повезет, он никогда больше не увидит эту суку. И она не получит ни куска его будущего, ни куска его мяса. Лишь бы только отец подписал. Если не подпишет – он подделает подпись. Если не подпишет – он сам найдет деньги на взнос. Это его последний день в Картшире. Мама, милая: до свидания, до завтра, гори в аду и приятного дня.
Он исчезнет.
Он будет свободен.
Это окрыляет. В это легко поверить. И в это стоит верить – потому, что это правда. Человека очень мало. Русло, по которому его жизнь течет, страшно размыто. Достаточно одной грозы, чтобы река разлилась, и все, что ты помнил, раз и навсегда унесло. Летний вечер. Тело, облепленное дождем. Зеленые листья, которые поток нес по сточному желобу. Джими Мартинс – на класс старше, команда по регби, плотные круглые плечи. Мысль о том, что они никогда уже не будет ходить в одну школу. Момент, когда они столкнулись на улице: у Джимми слетела цепь, он катил велосипед рядом с собой, велосипед упал. Джимми. Его реальность – вещественность – его правдивость. Его грудь и живот под намокшей футболкой. Он был вторым человеком на планете, а больше не осталось никого. Отец, комиссия в Гринвиче, Каршир, население пятьсот шестьдесят три человека, - Бейли, где они учились. Все это было выдумкой. Все было призрачно – от Вашингтона и Тимбукту - кроме них двоих. Они смотрели друг на друга во все глаза, и все на свете было просто – и можно. Ровная прямая дорога – вперед, и дальше, и следующая остановка мордобой в школьной душевой, - превратилась в пыль. Тугой жгут, в который был свернут мир, вырвался из рук, размотался, и каким же здоровым, каким же бескрайним, каким невероятным этот мир был. Он разорвал Эмиля на куски, и в голове наступило звенящее, священное молчание. Когда Эмиль прижался губами к губам Джимми, это было все равно, что пощупать дождь. Попробовать его на вкус. И захлебнуться.
Память уходит легко. Легко тает человек, которым ты был. Люди вокруг. Мир, от Вашингтона до Тимбукту. Этот мальчик – совсем чужой. Мужчину, которым он стал, почти не вспомнить. А тело, в котором он заперт теперь, совсем ему незнакомо. Неопознаваемо. И так получилось, что его вроде как – его, воплоти, - нет совсем. А начинка прокисла и вытекает. Он знает, что заперт в криокамере. Он выучил эти слова наизусть: не важно, сколько раз по дороге они теряли смысл. Все слова потеряли смысл. Но слишком страшно было просыпаться, не понимая, где ты и как отсюда выбраться. Выбраться было нельзя. Это тоже надо было запомнить. Теперь он помнит. Сон и явь смешались. Вроде бы, он все время в уме. Вроде бы – совсем нет. Майор Блонский, войска особого назначения, личный номер 113198. Эти слова тоже не стерлись: пока. Но больше они ничего не значат. Они забрали его имя. Они отняли его номер. Забрали его жетон. Переписали его послужной. Он не подойдет под свое описание. Он не поместится в собственное личное дело. Из него что-то вынули. Вот там, справа. Там, где трубки. Вроде бы там дыра. Скорее всего, те, кому было интересно, давно получили известие о его смерти. Хорошо бы, чтобы история – этой смерти – была приличной. Хорошо бы. И, кто знает, может, он получил медаль за отвагу: посмертно.
Он не узнает собственный голос. Он больше не часть армии США. Никто не придет его спасать: спасают теперь от него. Спасают успешно. Он – последний, наверное, - кто знает, что на этом месте когда-то был солдат.
Был он.
И то, что хранилось внутри него.
Желание. Ярость. Сожаление. Зависть. Упрямство. Полет. Скоро его размоет до основания.
Медленно-медленно, настороженно, тяжелая "пташка" садится на плац. Голубой океан: нырять нельзя, там акулы. Отрез чужого потолка, тусклая лампочка, об нее бьется ночной мотылек. Пять лет, торт с неровным маслянным ободком по краю, и катится капля цветного воска. Горит свечка. Руки отца. Старые бумажные порезы на указательном пальце. Его сгорбленная спина: он жульничает, пытается казаться меньше, чем он есть. Рыжие легкие волосы: красивые, а девчонка - нет. Ему семнадцать. Он не знает ее имени. На секунду - надеется, что в нем проснется влечение, и можно будет протянуть к ней руку. Она ждет. Но руку он не протягивает. Нагретая решетка гриля и база Вайт Стар, недалеко от кабула. Песок на зубах. Бумажный паспорт: уголок загнулся, никак не расправить. Онемевшее бедро после укола. Номер в дешевой гостинице, пустой минибар плохо вымыли, и его отражение в зеркале - парадная форма, зеленый берет, ему вручат пурпурный крест, первая награда в штатах. У Нади лопнула от удара губа. Собака лает в чужом саду. Ночной перегон и ракеты в пустыне. Медальон Святого Кристофора: шея, на которой он висит, цела, но больше нет головы.
Ночь в Каршире. Джими стиснул его так, что синяк на плече не сходил две недели. Оторвал его от себя. Они стояли посреди дороги. Шум дыхания пропал в шуме дождя. Из этой ночи можно было шагнуть на тысячу лет в любую сторону. Капли по одной срывались с мокрых волос. До Джими наконец дошло. И он поцеловал его в ответ.
Он больше не хочет сбежать. Очень давно не хочет сравнять это место с землей. Все, что он хочет, это поспать. Спит он все время, но это не то же самое, нет, сэр. Он хочет выйти из камеры. Немного передохнуть. И пусть там будет постель. Постель с подушкой, и чтобы он мог прилечь. Совсем ненадолго. Хотя бы раз, напоследок.

@темы: мое

14:44 

Черновики. Фруктовый кефир.

(фрагменты принадлежат четырем разным парам и относятся к четырем разным линиям)

1.
- Знаешь, я сегодня всю дорогу вспоминал, как мы тебя в Кургане в самолет запихивали. Мелкий такой, на военный похожий. Читто-гритто. Помнишь, ты еще обратно лез, за грудки меня брал и спрашивал: «Можешь мне обещать, что он до Москвы долетит?». «Вот что вообще ничего не случится – пообещать можешь?». Вспомнилось что-то. Не знаю, почему. Тебя где носит?
- Все, все. Честно, обещаю. Пять минут.
- Еще в поле сидишь?
- Какое в по?.. Не, мы в одно место приехали. Что-то вроде клуба. Кримзон называется – Кримзон? – Кримзон. Интересное, приезжай.
- Не юродствуй.
- Тут девчонки.
- Вот именно.
- Хорошие.
- Пять минут – это сколько? Часа четыре?
- Шесть, вообще. Девчонок – две. Хорошие.
- Не сомневаюсь.
- Что ты мне ответил?
- Про блядей?
- Хорошие девчонки, я сказал! И каких блядей – про самолет?
- Что все будет нормально. Клянусь. Решил, если самолет разобьется – ты с меня все равно не спросишь.
- Все будет нормально. Пять минут.
- Ага, не торопись. Я вздремну пока. Уставать стал. Странно даже.

2.
Что я мог сказать ему, при встрече? Ну, в первую очередь, - что он обманул меня. Не было никакой другой, настоящей жизни, с которой я должен был познакомиться. Жизнь – в единственном экземпляре – была именно такой, какой я себе ее представлял: в мои семнадцать лет, когда я действительно не знал о ней ни-че-го. Она была невнятной и разваренной, и – в лучших своих частях – состояла из пустых, беспочвенных фантазий. Ничего дороже мне не встретилось: за десять, тринадцать лет, что я искал, надеялся и спорил. Ничего лучше я не произвел. И на самом-то деле – мне не стоило бы стараться.

3.
Две тысячи шестой. Первая подтяжка. Швейцария. Потом все время кажется, что заметно – операция, грим, косметика… я играю мальчишку-юнкера. Женщина на десять лет меня моложе называет меня мальчиком. «Мой мальчик», так она говорит – и гладит меня по голове. Пока работает камера, я могу за него спрятаться. За красивого, молодого. Легкого и быстрого. Я представляю, каково было бы его играть – раньше, когда я был в праве его играть. Вспоминаю, каково было быть им – на самом деле. Он иначе движется. По-другому смотрит. У него в голове – десять тысяч мыслей, у него всегда – сотня важных дел. Его носит ветром. Его сердце распахнуто, а разбить его – некому. В его лицо плеснули улыбкой. Удержать его на месте невозможно. И он далеко. Он так мало похож на меня. Так неправдоподобно счастлив. Втиснуться в него не получится, подлететь к нему не удастся. И его уже больше нет. Я похоронил – моего мальчика.
Мне никогда больше не будет двадцать пять. Какая из твоих больших трагедий может с этим сравниться?

4.
Ехал поездом, из окошка пахло клевером, ранней прелой листвой и речной водой. Этот мир ничего о нас не знал, нас там не было. И в него страшно хотелось шагнуть. Там все было легко и просто, там не было ни длинных объяснений, ни особого контекста, ни «да, но». И я вдруг подумал, что и мне «да, но» - ни к чему. Я бы отдал тебе все, что во мне было. Сразу. Запросто. Только на черта оно тебе нужно?
Мы очень скучные люди. Скучные, пустые и старые: в двадцать пять лет. Где-то еще бываем другими, но не друг с другом.

@темы: мое

03:24 

Черновики. Театральный роман.

Поскольку у нас этот герой появился в другой истории, как мастер Кирилла, время бы поднять запись.


У него голова поседела. Волосы теперь – не то, что белые, а как будто в пыли, но она не стирается. На выписку его выкатывают в инвалидном кресле: в теории, он ходит, и ноги в полном порядке. До подъезда и потом, в квартире, его приходится вести под руку: хотя он вроде бы видит.
Он запинается о порог, его нужно ловить, падает на пол старый чемодан, с которым его забирали.
- Миша… из-звини.
Шаря ладонью по обоям, он медленно сползает на пол. Подбирает с пола вещи – ловко и резко, как будто ловит тараканов. Чемодан не закрывает. Потом по-стариковски начинает вставать с колен.
- Извини. Пожалуйста.
Он долго моется, потом долго спит. Никакого разговора не получается. Кажется, что он исчез на пару месяцев – может, на пару недель. Они почти не расставались. И все по-прежнему. Это не так романтично и даже не так светло, как звучит.
В ванной он закрывается.
Миша не видит медленной, блаженной улыбки, с которой он кончиками пальцев трогает шпингалет. Миша представляет ее потом, когда он неуверенно, заранее извиняясь за хлопоты и капризы, просит поставить задвижку на дверь его комнаты. Он держит створку. Дверь слегка приоткрыта. Он не заходит внутрь. Миша даже думает, что он ждет разрешения. Мысль стыдная. Стыдных мыслей в эти дни приходит много.
Утром Миша выходит на кухню: оттуда доносится неразборчивое, монотонное бормотание. Он сидит за столом и слегка покачивается вперед-назад. Не слышит, как Миша подходит. Из пережеванных, растолченных слов вдруг вываливается стройная фраза:
- И кричат по-английски: «Зима».
Зима.
Он не бредит. Он повторяет тексты, заученные наизусть. Когда Миша кладет ладонь – не ему на плечо, а на спинку стула, - он вздрагивает и заспанно моргает. Они завтракают. Нож для него – непривычно острый, и он раз за разом с лязгом проезжается лезвием по тарелке. Зажмуривается. Ему досадно. Потом он спрашивает, как театр.
- Мы закрылись. Его… нету больше.
Звучит страшно. Наверное, бьет сильно. На всякий случай, Миша добрасывает сверху:
- И непонятно, будет ли снова.
Миша только вчера сообразил, что говорить об этом придется. Себя он поймал на том, что не знает, как это объяснить. Как рассказать о том, что происходило в последние годы, человеку, которого здесь не было? «Если Вы не можете рассказать эту историю, значит, ее нет у вас в голове. Либо она там не помещается, либо незачем пихать. То ли голова плохая, то ли история. У Уильямса отличная история, в мою голову поместилась прекрасно. Продолжаем долбить!». Либо голова плохая, либо история. Либо все вместе.
- Ну ничего, ни-чего. Что-нибудь придумаю.
Он не говорит, что есть и другие театры: хотя Миша именно так собирался ответить. Он понял: что в других театрах его больше не ждут. Его вообще нигде больше не ждут. И Миша вспоминает, что полчаса назад боялся, как бы его не пришлось возвращать обратно.
Нет.
Господи, нет.
Даже если бы… пришлось – никогда не вернул бы его обратно.
- Миша, а где бы – где бы мне найти ключ? Я тебя долго донимать не буду, скоро съеду. А посмотреть мою коморку лучше бы поскорее. Мало ли. Да и вещи…
Он говорит – и, видимо, пока говорит, понимает и все остальное. Подкладывает под себя побольше слов, чтобы не так крепко грохнуться.
- Ваша квартира, наверное, пропала. Все-таки семь лет. Я еще раз узнаю, но по-моему… все плохо.
У него красивые руки. Они стали другими, но красивые – по-прежнему.
- У Вас почти ничего нет, Алексей Борисыч.
У Вас совсем ничего нет.
Он внимательно слушает, потом задумчиво поводит головой. Подбирает хлебной коркой желток с тарелки.

Я стою перед классом, мне восемь лет, и мой голос украли. Ни одного своего слова я им не доверю, и когда меня о чем-то спрашивают, я выплевываю изо рта пережеванную кашу и невнятные, мятые звуки. Они текут у меня по подбородку и шмякаются на парту. На меня кричат. Вокруг смеются. И все равно это лучше, чем отдать мое настоящее слово – им, чтобы они смеялись. Я прячусь. Они меня не достанут. Как бы сильно они ни старались, как бы глубоко не лезли: я надежно скрыт под толщей ила, под кучей мусора, под грузом сморщенных мыслей и раздавленных слов. Они не доберутся. И когда я от них спасусь, я стряхну бумажные обрывки и словесные клочки, я отрою то, что сумел запрятать, и мой голос вернется ко мне.
Мне восемнадцать. Я стою на сцене театра Орловой. И он держит меня за горло, хотя стоит в двадцати метрах. Лампа за режиссерским столиком горит, освещает его заметки. А он смотрит на меня. И я не могу выдавить не слова. Когда я все-таки выблевываю текст, я заикаюсь и давлюсь, я сплевываю заученные фразы, и я уже знаю, что так просто он не отпустит меня. Вот тогда – перед двадцатью семью актерами, перед рабочими сцены, перед завлитом и вторым режиссером, он говорит:
- Человек становится невнятным, когда боится, что его поймут правильно.
Никогда прежде никто этого мне не говорил. Но я знаю, что он прав. Знаю, что он со мной честен. И знаю, что он поймал меня – и держит крепко.

Неуклюжим, приземистым почерком он выводит в школьной тетрадке:
«Начался спад, но мне больше не хочется умереть. Это не депрессия. Это тоска. Миша не поймет, в чем смех и почему это шутка. Во рту вкус крови. Не знаю, галлюцинация или на самом деле. Не проверишь. Нашел работу. Не хуже любой другой. Сегодня сам купил батон. Победа. Каким крохотными стали – победы. И как мало это стало беспокоить. Все душевные движения – слабые, как у дряхлого старика или тяжелобольного. Я едва чувствую их. Благодарен. Миша. Раньше не думал, теперь не знаю как. Он не поймет, в чем смех, и почему это шутка – я говорил. Он не поймет, за что прошу прощения, и почему и за это – должен просить прощения, и он не поверит: что я всерьез теперь – что я тогда ошибся. Какой он. Никогда не замечал. Замечал. Не существенно – думал, несу… ничего не думал. Люди не смотрят друг на друга пристально. Не наклоняются, чтоб разглядеть. Всегда думают, что нужно наклоняться. Что, если никогда не был высоким?»

Миша сидит на подоконнике. Поднимает голову и старается выглядеть непринужденно. Получается так хорошо, что сразу видно: это игра.
- Я читаю «Пролетая над кукушиным гнездом». Вот ведь странно. Страны разные – а все одинаково.
- Да, а… хорошая книга. Интересно было бы послушать эту историю с точки зрения – врачихи? Нет, старшей сестры. Она старшая сестра. Как тебе кажется?
- Наверное… она бы думала, конечно, что она права.
- У нее были пациенты. Пациентам нужна была помощь. Она и была права: кто-то другой на ее месте делал бы все то же самое.
Он улыбается. Садится рядом на ящик.
- Ты так на меня смотришь, как будто тебе за меня страшно.
Он убирает челку у Миши со лба, и Миша запоминает: воспоминание нужно крепкое. Долгое. Чтобы не затрепалось.
- Или как будто я тебя обманул.
- Нет, просто…
- Они, Миш, другие. Нет никакой правды в безумии, ничего нет. Они больны – на самом деле. Они обычные люди – кроме того, что больны. Нет ни протеста, ни особой искренности, ничего, это фантазия. Запах странный, говорят странно, это шизофреники. Все остальные… какие есть. Их не подставили. От них не избавились. И это не лагерь. Я был болен, Миша. Не знаю, здоров ли я сейчас. Может, просто слишком устал, чтобы были силы… на что угодно, даже поболеть.
- Вы никогда не были…
- Был.
- Неужели вы их – послушали?
- Ты только представь, чего это стоило. Чтобы я кого-то послушал.
запись создана: 19.05.2014 в 14:02

@темы: мое

18:43 

Эмиль Блонский/Джастин Хаммер

- Мистер Хаммер!
- Да, что – что такое, боец? Кевин, может, щелкнешь нас? Вот для таких ребят мы и рабо…
Его сбило с ног, но он почти не чувствовал удара. Это было, как материнский шлепок по губам. Запрет нерушим. Ты молчишь и не двигаешься, и тебе кажется, что пошевелиться тебе не удастся: хотя никто тебя не держит, никто не зажимает тебе рот. Потом не осталось даже синяка. Охране повезло меньше. Солдат раскидал их, как котят, и – упав – они не поднимались. Он наступил Джастину на запястье, и боли не было: рука сама расслабилась, выпал телефон. У солдата были тяжелые ботинки, на правой руке была временная повязка, рукав был разорван. Он вернулся со спецоперации, тер языком по зубам, чтобы убрать «песок»: значит, только что глотал пыль на летном поле. А у него на груди висел 21-ый «ТАР», и Джастин даже не сомневался, что автомат заряжен.
- Сэр, чем… чем я могу помочь Вам? Вы скажите – я… я с радостью. Все, что в моих силах.
Солдат молчал, но в этом молчанье не было растерянности. Верьте или нет, но Джастина пару раз похищали, а пистолет на него направляли и вовсе неприлично часто: дети стреляют в школе, у почтальонов нервы не к черту, а уж психика солдата, вернувшегося из горячей точки и потерявшего товарищей, - это и вовсе мина с бракованным взрывателем. Джастин часто был виноват. Джастин видел достаточно людей в отчаянье. Отчаянье – не лучший командир. А даже если бы оно одно могло вести тебя – пусть не по лучшей дороге, пусть ценой больших жертв, пусть в тупик, - оно и здесь не помогает: потому, что никогда не доводит тебя до конца. В какой-то момент – обычно, когда у тебя в руках заложник, и кто-то точно позвонил в полицию, и здание похоже на муравейник, а повсюду снуют, и прячутся, и действуют люди, которых ты не можешь разглядеть, - в какой-то момент ты осознаешь, что в твоем плане была дырка. И он не работает так, как ты думал. И ты не сообразишь на месте. И то, что ты вооружен, не делает тебя сильнее. Лихорадочное возбуждение и эйфория, которые ты чувствовал, держа пистолет в руке, испарились. Теперь он не кажется опасным. Не делает опасным тебя. Его тяжесть больше не вселяет уверенности, она тянет тебя на дно. Ты хотел бы его бросить, но уже не сможешь. Ты вообще ничего не можешь: ты заперт. Сам по себе ты занимаешь меньше метра. Вот пол, на котором ты стоишь. Сдвинуться с этой точки – сложнее, чем слетать на Марс. Вот твои руки. Твои ноги. Твоя голова. Все это – абсолютно бесполезно. И больше тебе не принадлежит. А твое отчаянье ушло, и вместе с ним ушло твое мужество. Ты – внезапно и страстно – хочешь жить. Ты хочешь апельсинового мороженого, хочешь побывать в Париже, хочешь принять душ и заснуть с мокрой головой, чтоб подушка была прохладной. Ты хочешь записаться в волонтеры. Сдать донорскую кровь, разливать суп для бездомных в передвижной столовой. Хочешь отметиться чем-то хорошим. Ты хочешь заняться сексом. Хочешь, чтобы тебя любила красивая женщина. Вспоминаешь другую, не такую красивую, твою, отпечаток лямки лифчика – у нее на плече, и запах ее фруктовых духов, линию ее бедра – у тебя под ладонью. Господи, как же ты хочешь увидеть своего ребенка. И если его нет – каким он мог бы быть? У тебя есть хорошее имя. Ты должен – должен его дать, ты родился, чтобы дать это имя – своему сыну, все не может вот так закончиться, милосердный Боже: если я переживу этот день – сколько всего я смогу сделать.
И вот растерянность сменяется паническим поиском решения. Как правило, здесь героя снимает снайпер – или переговорщик убеждает его бросить пистолет, или он понимает, что ничего не выйдет, и сам вышибает себе мозги.
Но этот солдат не знал растерянности. Он не паниковал.
Они были на военно-воздушной базе Эдвардс, служебный коридор был пуст, когда солдат напал на охрану, но Джастин слышал шаги – кто-то видел их, кто-то должен был донести начальству. Здесь были сотни вооруженных бойцов. Он был обречен.
И он прицелился Джастину в голову.
- Пожалуйста, не делайте по… поспешных движений, мы можем все…
От удара прикладом Джастин почувствовал фантомный запах – очень едкий – и чихнул. Никто никогда не рассказывает о том, как больно чихать разбитым носом. Или каково на следующий день есть опухшим, запекшимся ртом. Боль - всегда большой сюрприз, с трудом веришь, что она – на самом деле. Мирное человечество с ней почти не сталкивается. Те, кто сталкивается, достаточно круты, чтобы ее не замечать. По крайней мере, так им положено выглядеть.
- Я потерял сегодня шестерых бойцов.
Джастин хотел выразить соболезнования. Повезло, что не успел.
- Я мог закончить без потерь.
Солдат смотрел на него: внимательно и сосредоточенно. Тогда Джастин этого не понял, но ему выносили приговор.
- Снаряд взорвался внутри орудия. MHA-7, Black Magic, производства Хаммер Индастрис.
Джастин хотел сказать, что от несчастных случаев никто не застрахован. Что образец прошел все необходимые испытания. Что у него есть заключения трех независимых экспертов. Что Пентагон одобрил разработку – и что командир вот этого солдата принял решение о закупке, так что пусть разбираются между собой. У Джастина была заготовка – но говорить стало как будто лень. Ему вдруг показалось, что все на свете можно отложить на потом. Что у него есть еще одна минута. А через минуту – пожалуйста, они объяснятся, или их прервут, или солдат прострелит ему череп. Через минуту.
Солдат не паниковал. С этим Джастин свыкся быстро. Поразительно было другое: не паниковал сам Джастин.
Он был особенным, этот боец.
Он был живым орудием убийства.
Вкус крови во рту, запах его ботинок, горячий, солнечный запах сильного мужского тела, запах пороха и гари, свежий сочный запах травы (обрывок длинного зеленого листа приклеился к подошве). Джастин помнил тот день, когда впервые, на стажировке в Старк Индастрис, взял в руки 357-ой «Магнум». Они были в испытательном тире, другие парни из группы баловались с прототипами старковых игрушек, а он взвел курок и выстрелил по мишени. Револьвер лягнулся, как скаковая лошадь, Джастин чуть не вывихнул плечо. Говард Старк подошел к нему, забрал оружие и сказал: «У него крутой характер, приятель, нужно быть готовым к отдаче». Старк проверил барабан, взвел курок снова и сделал выстрел. «Вот так». Когда он вернул Джастину револьвер, рукоятка хранила тепло его ладони. «Он слишком хорош, чтобы с ним было просто».
Этот боец был совершеннее 357-«Магнума». Смертоноснее напалма. Мощнее «Пустынного Орла». Надежнее «Галиля». Он, без сомнения, был легендарен, как «Калашников», внушителен, как «Кольт» 45-ого, и эффективен, как «Барретт XM-109». Сто семьдесят фунтов ловкой, точной, подвижной смерти.
Он говорил:
- Когда орудие отказывает, солдаты попадают под осколки или под огонь противника.
Потом он передернул затвор.
- Эффект следующий.
Он все еще целился Джастину в лоб, и пора было зажмуриться, но Джастин не отводил от него глаз. Вряд ли это на что-то повлияло: солдат сменил бы цель, если бы Джастин трясся от страха – и если бы вел себя достойно, как рыцарь. Пуля вошла не в голову, она пробила плечо. Правое плечо, которое Джастину едва не высадил Магнум-357, при первом в жизни выстреле. Боль была дикая. Джастин закричал, и только через несколько секунд звук пошел из горла.
Солдат сказал ему:
- Если не хочешь узнать, каково сдохнуть под пулями, отзови партию и выплати семьям пособие.
По коридору бежали люди. Солдат отступил на шаг, сдаваться не спешил – но оружие выпустил, и автомат безобидно лег к нему на грудь. Оба охранника валялись на полу, как мешки с мукой: они были живы, но в первый момент их запросто можно было принять за трупы. Бойцы точно слышали выстрел. У Джастина шла кровь. Натекло ее много – господи, откуда столько много, внутри-то что-нибудь осталось? – и стрелял в него солдат из штатного оружия. Здесь набралось бы на трибунал, даже если бы теперь он оружие сдал. Если бы оказал сопротивление, шансов бы у него не осталось.
Прежде, чем их окружили, Джастин сел рывком – и протянул прострелянную руку. Слезы брызнули из глаз, тошнота резко подступила к горлу, повезло только, что подоспевшие бойцы не видели его лица.
- Майор. Доложите ситуацию.
У полковника Эммерсона не дрожал голос. Зато каждый здесь слышал, сколько усилий на это ушло.
Солдат – не солдат, майор, - помедлил секунду. Присматривался. Потом в его глазах мелькнул веселый интерес. Его рука была горячей и сухой, Джастин почувствовал мозоль на указательном пальце и гладкий шрам от ожога на внутренней стороне ладони. Собственная рука показалась Джастину легкой, как у пенопластового муляжа на испытательном объекте, и такой же безвольной. Когда Майор к нему нагнулся, десяток автоматических винтовок поднялся на изготовку. Майор потянул его вверх. Джастин едва встал на ноги, но он старался держаться. Он улыбался, когда обернулся к полковнику. Чувство было такое, как будто целились в него.
- Полковник, полковник, не – не нужно. Не нужно беспокоиться У моего охранника произошел… инцидент. Случайный выстрел.
Фарбер. Смотреть надо было на него: он успел достать пистолет. Полковник проследил за взглядом. Увидел фарберовский «глок».
- Майор… отреагировал – как только услышал выстрел. Он… немного не разобрался в ситуации, но кто может его винить, верно?
Джастин махнул прострелянной рукой. Никто бы не поверил, что пуля разворотила ему плечо. Что это была пуля от ружейного патрона «дамми» из автомата «ТАР», а не из 23-его «глока». Джастин сам себе не верил.
- Перестрелка – в самом сердце военной базы! Тут что только не придет в голову. Он – он как раз хотел оказать мне первую помощь, когда Вы подоспели, полковник. И, честно говоря, мне она бы не помешала, спасибо.
Вот теперь полковник дал отмашку, чтоб винтовки опустили. Джастин понял, что улыбка не сходит с лица, и постарался сделать вид, что так и надо. Майор стоял рядом с ним и, наверное, ждал дальнейшего развития событий. Он выглядел задумчивым, смотрел на свой автомат и придерживал его одной рукой. И Джастин понял: вот теперь – он был растерян.
- Нужны носилки?
- Нет, что Вы. Что Вы – никаких проблем, я сам дойду. А куда идти? Покажете?
Полковнику Джастин сказал, что ему нужно знать, как майора зовут. Чтобы отблагодарить его, при случае. История была шита белыми нитками, но свои военным всегда нравились больше чужих, а Джастин был чужим: на этот счет он не питал иллюзий. Майора звали Эмиль Блонский. Он был слишком хорош – чтобы с ним было просто. И в это время как раз начал слетать с катушек.

@темы: мое

06:16 

Они ничего и ни с чем не могут поделать, так что остается «делать любовь». Любовь они делают часто: потому, что времени мало, потому, что никто из них не знает, когда и чем все это закончится, потому что Эми очень хорош, а Джастин полон разумной жадности, и он называет это разумной жадностью до тех пор, пока не приходит время признаться: он по уши влюблен.
Прозрачным ранним утром, когда застывает воздух и замолкает Нью-Йорк, а все на свете кажется ненастоящим, Джастин просыпается первым, и рука Эми лежит поперек его груди. Джастин гладит его от запястья до локтя – и, как гордый родитель, радуется, что в этой руке прибавилось тяжести (он помнит ее такой тонкой, Боже – это ж был не концлагерь, пленных нужно кормить). Джастин чувствует его дыхание на своем плече. Дышит Эми ровно и легко. Вслух, Джастин его так не называет: естественно. Джастин никак его не называет, и среди всех прочих «ты», это становится особенным.
Джастин кутается в его запах и старается его запомнить. Подбирает его русские словечки: их совсем немного, британских больше. Джастин закрывает глаза и берет его ладонь в свои, раз за разом. Хочет выучить его руки на ощупь. Каждый шрам, каждую мозоль, очертание и форму каждого пальца и каждой косточки. Потом – когда больше нельзя будет к ним прикоснуться – у него будет способ воскресить память. И карта земли, в которую нет возврата. Когда он был ребенком, они жили в Нью-Йорке, и путешествовать удавалось только по карте в кабинете отца. Нужно было забраться на стул, чтобы дотянуться до Европы. Россия была еще выше, но какой дурак потянет к ней руки. Европа была похожа на тыкву с конфетами, на Хэллоуин, после удачной охоты. Ворох фантиков, горстка сладостей. Рассмотрев ее, как следует, юный Джастин отправлялся искать остров Мадагаскар.
Не нашел ни разу, но отец говорил, что он там: нужно лучше искать.
Обо всем об этом, Джастин – конечно – Эми не рассказывает.
Когда Эми уйдет, останется только верить в него: как в остров Мадагаскар.

@темы: мое

18:34 

Good people`s needs

16:37 

Monsters and men

Название: Monsters and men
Размер: миди
Рейтинг: NC-17
Персонажи: Брюс Беннер, Эмиль Блонский, Тони Старк, Бетти Росс, Джастин Хаммер, доктор Курт Коннорс.
Сайд-стори к Shelter.

читать дальше

@темы: мое

17:27 

Над Кэмп-Роджерсом пролетают две вертушки. Садятся. К ним бегут парни из внутренних войск и парамедики с носилками. Это не «Ястреб», а «Карыто». Пока забрало не опустят, неизвестно, что там: большая победа или свежий фарш. Рэй сидит сидит за столиком, у лазарета. Даже не опускает бутылку. Не приподнимается с места. Рано или поздно наступает момент, когда ты привыкаешь: к чему угодно. Солнце светит ярко каждый день, и небо стелется над пустыней, радостное и ласковое, как любимая подружка. Не важно, кого привезут мертвым. В такие дни рождаются вечные боги и большие страшные идеи. С кухни тянет анашой. Нужно, чтоб ему скрутили парочку на дорогу, а то лететь домой будет скучно. С этой мыслью Рэй допивает колу, выбрасывает бутылку и идет к вертолету. Мимо него проносят раненых. Следом тащат морпеха, за которым летали. Он не шевелится, только вяло моргает. Шок и обезвоживание. Его не пытали, даже, судя по всему, почти не били. У араба, которого волокут по полю, мешок на голове. Френсис взглядом рубит поле на куски. Волнуется, автомат держит наизготовку. Не встряхнулся еще после операции. Рэй подходит ближе и шутит про мешок. Френсис смотрит на него, запрокинув голову. На лице – усталая гримаса. Он весь в грязи, в желтой пыли, на щеке кровь: порезало осколком. Френсис выпускает автомат, тот ударятся о грудь. Френсис сделан из кевлара и железа. Он показывает жестами: ничего не слышу, рвануло. Улыбается глупо и по-детски открыто. Даже просительно. Никогда не видел у него такой улыбки. Френсис жестами отвечает: ты, да я, да мы с тобой. Да охота побыстрее, потому что время. Для порядка, Рэй показывает: моя любить тебя сильно-сильно, моя любить тебя долго-долго. Моя сосать-сосать. Он не знает, это шутка или пояснение. Френсис не смеется. Он щурится, чешет нос и поднимает автомат, показывает Рэю. Потом хлопает его по плечу: в смысле, катись с дороги. Двадцать минут спустя Френсис сам по себе обходит тренировочный барак. А Рэй идет, вроде как не за ним, и смотрит ему в спину до тех пор, пока Френсис не заходит в большой грузовой контейнер. Рэй шагает следом, захлопывается дверь и наступает полная темнота. Потом он начинает различать едва заметный точки под потолком, где контейнер сверлили. Через них, как через сито, слабо сыпется свет. Рэй притягивает Френсиса к себе. Держать его тело в своих руках – вот так, небрежно и бесцельно, - это как зря лить воду в пустыне. Страшная глупость, полное блядство, но помогает ощутить себя хозяином положения. Рэй наклоняется ближе. Он чувствует, как Френиси дышит. Чувствует притяжение. Их головы – маленькие планеты, одна тянется к другой, и обе они плывут вокруг солнца. У Френсиса рассечена губа, поцелуй медленный, соленый и выворачивающе искренний. Френсис обнимает Рэя за шею и лезет пальцами ему в волосы. У Рэя волосы вьются. Френсис собирается их горстями и выпускает. Так дети сгребают и отпускают песок, когда играют на берегу. Так делает Даки. Они целуются снова, и Френсис прижимается к нему крепче. Этот поцелуй – бодрее и упрямее, и Рэй отвечает, и никто из них ни о чем не думает, это лучшее, чему они научились, и где-то в небе опять шумит вертушка, и пора прощаться с Афганистаном.

@темы: мое

14:08 

Название: Read my mind.
Размер: миди.
Рейтинг: NC-17.



It’s funny how you just break down
Waitin' on some sign
I pull up to the front of your driveway
With magic soakin' my spine

Can you read my mind?


Я не против - ты не против.
читать дальше

Дожидаясь знака
читать дальше
запись создана: 10.02.2014 в 17:32

@темы: мое

14:28 

Его голень – уже, чем у девушки, и легче древесной щепки. В спальне окнами на север, в прохладном воздухе, в светлую, звонкую ночь, они барахтаются на разоренной постели, и Рожер чувствует себя завоевателем. Он покоритель крепостей, он генерал иезуитов, он хитрый политик и великий мастер придворных интриг, если он не забудет – завтра обязательно уйдет в чужом камзоле. Далеко за границей государства Версаль он будет носить камзол гордо, как военный трофей, и без всяких затруднений найдет милую простушку с нежными руками, которая захочет вымыть эти руки в синем шелке. Маленькую ногу Лозена он кладет себе на плечо, и пока они целуются, Лозен жадно ощупывает его волосы. Рожер не носит парика – как оказалось, единственный во всем Версале. Лозен острижен совсем коротко, и без нагроможденья завитых кудрей он похож на разграбленный опустевший дом. Выглядит честным и жалким. Их одежда лежит по всей комнате. Их корабль смело волной, и море выплюнуло на берег обломки. Страсть фальшива, но их связь слишком мимолетна, чтобы фальшь бросалась в глаза. Рожер расстегивает пуговицу у него под правым коленом, расстегивает другую – под левым, и чтобы проще было снять с него штаны, Лозен задирает бедра. Рожер снимал с него перевязь, как лакей, срывал с него рубашку, как ревнивый любовник. В движеньях самого Лозена нет ни томленья, ни игры, только собранность и сноровка. Должно быть, он достойный противник королю за карточным столом. Его кожа – горькая на вкус, а пахнет, как марокканский персик: такой спелый, что вот-вот начнет гнить.
Рожер ловит в ладони его голову, хлопок по стриженому затылку – такой звонкий, что становится не по себе, но это не переполненная гостиная, взыскательная публика не смотрит на него, и поцелуй длится, и длится, и длится, и слюна течет у Рожера по подбородку. Теперь они стоят на коленях, друг против друга, и это торжественно, как венчание. Лозен касается его тела, как служанка месит тесто для пирога. Его руки настойчивы и безжалостны, и когда Рожер отвечает ему тем же, дыханье замерзает у Лозена в горле, он слабеет у Рожера в руках, и Рожер чувствует отчаянную, ликующую храбрость, как перед атакой в бою. Он стискивает его горло, и Лозен с готовностью опускает веки. Рожер швыряет его на постель, соскакивает на пол и тянет к себе его бедра. Он чистый, гладкий, как ангел на цветущем сахарном плафоне. Рожер мог бы брать его, как чужую горничную, не снимая сапог, в десять смятых минут между докладом и выходом ее хозяйки. Он смазывает себя теплым душистым маслом, и сосуд разбивается, выскользнув из пальцев, но Лозен не оглядывается на звук. Проникнуть в него удается не сразу. Лозен подползает ближе, вслепую, и Рожер ласкает его бедро, топит его в складках покрывала, чтобы не слышать его голоса – если Лозен решит его поторопить. Рожер входит рывком, но погружается совсем не глубоко. Лозен кричит, крик падает в его тело и бьется внутри. Держать его в эту минуту – волнительно и сладко, и его трепет передается Рожеру. Рожер выскальзывает из него, и во второй раз все дается легче. Тело уступает, покоряется, оно гибко и желанно, и там, где Рожер соединяется с ним, разгорается огонь, но любить мужчину – утомительнее, чем весь день без передышки скакать галопом, и по лицу у Рожера течет пот. Лозен стонет, высоко и яростно, когда Рожер усиливает толчки. Звук такой, как будто кошке наступают на хвост. В том, как Лозен цепляется за перину, чтобы его не бросало вперед, в судорожных рывках навстречу, в рваном, резком дыхании проступает азартная живая злость. Когда Рожер валится на него, оба они продолжают двигаться. Разбуженные, согретые тела переплетаются, скользят друг через друга, как ленты у дамы на платье, и Рожер проваливается в ленивый влажный поцелуй, бесхитростный и бесцельный. Любовник так податлив и послушен, что в груди растет беспечная, мальчишеская жестокость, и Рожер берет его глубже, берет его полнее, растягивая и испытывая это узкое тело. Тяжелое, опрокидывающее наслаждение уже ворочается внутри него, и движения становятся иступленными, а сам Рожер едва ли осознает, где он и с кем. Видит он по-прежнему ясно, но разум не послушен глазам. Мускулы деревенеют, объятья превращаются в стальной захват. Лозен изворачивается в его руках, и они теряют друг друга. Растерянность, которая окатывает Рожера, так велика, что перестает быть смехотворной. Лозен перехватывает его у самого основания и крепко сжимает.
- Ждем. Ждем. Вот так.
Лозен гладит его плечи – свободной рукой. Успокаивает его, как взмыленную лошадь. Он покрывает легкими детскими поцелуями лицо Рожера. На мгновение верится, что между ними, из любопытства и вожделения, могла бы прорасти нежность. Так и будет, так и будет, если Рожер преуспеет, но пока их питает только похоть, а если похоть быстро прогорит, этой ночью они больше не потянутся друг к другу. Рожеру удается совладать с собой, и вот они сидят в постели. Воздух облизывает их тела, страсть остывает. Лицо Лозена заново лепится из щедрой, свежей ночи. В нем есть цепкость и алчность, и пустота, которой занято все остальное место. Эта пустота нема и безымянна, но кажется притягательной, когда глаза Лозена трогает улыбка. В улыбке – честное довольство, а больше – ничего. Рот полон острых кривых зубов, и поцелуй становится опасным предприятием: стоит на этот рот взглянуть. В чертах есть что-то обезьянье, зато Лозен по-прежнему молод. Он лишен красоты – настолько, что не приходит в голову его за это упрекнуть. Он бросает на Рожера быстрый взгляд: точно так же, должно быть, он оценивает просителей у приемной его величества. Потом Лозен откидывается на подушки. Его милосердно окружают шелковые складки и дыхание изящной спальни. На том же блюде, под тем же соусом королю подают себя его любовницы. И на них точно так же нет ничего, кроме тонких чулок. Тело Лозена – скудное тело голодного подростка – выглядит насмешкой, но он разводит колени в стороны, вход в него горит алым и поблескивает от масла, а бедра хранят отпечатки чужих рук. Он сам истекает соком, и когда Рожер упирается ему в грудь, сильное шумное сердце заходится под ладонью. Он целует Лозену розовое натертое колено, а потом медленно стягивает чулок. Они бросаются друг на друга, как свора гончих, ошалевших от преследования, бросается на тушу зверя в финале королевской охоты.

@темы: мое

23:04 

Story of Isaac

Размер: миди.
Статус: в процессе.
Жанр: что-то вроде пост-апокалиптики.
Рейтинг: NC-17.
Я здесь так - исключительно балуюсь, исключительно для души.
читать дальше
2.
читать дальше
3
читать дальше
4
читать дальше
запись создана: 14.02.2011 в 01:38

@темы: мое

02:33 

Наверное, страшно стареть. Я помню, как ты говорил - я целовал твои плечи, твои руки, и твое тело досталось мне, а чувство было такое, как будто на меня свалилось состояние. Ты сказал, что это большая стена - между тобой и смертью. И чтобы уцелеть, ее лучше бы складывать попрочнее. Ты... должен быть бессмертен, по-моему. По крайней мере, стена стоит крепко. Вообще, я мало в чем разбираюсь. Я больше не читаю твои мысли. Ни чьи не читаю: даже как-то не верится, что получалось раньше. По ходу, это придумали, чтобы лучше звучало. Всем нужны хорошие байки, так? Всем нужно чем-то затыкать дыры. Я не в курсе, что у тебя на уме. Не возьмусь гадать, чего ты хочешь. Если все еще хочешь меня - то есть, было бы классно, то есть... ну кто спорит, конечно, было бы классно, - но это не то, чтоб похоже на правду, и я не хочу наглеть, я просто... словом, если ты все еще хочешь меня - то я здесь. Мак говорил, что я мелкий лживый ублюдок, и ты говорил, что я не знаю, как быть честным, и Уолтер говорил, что Хэппи осчастливит, кого угодно, но, кажется, я любил тебя. В смысле - если я кого-то любил, то это был ты. Эта штука, как со старшим братом. В смысле, если б ты сказал мне - вот куклусклановский колпак и бегом в черный квартал... я бы сунулся и точно знал, что кончится неплохо. Что ты знаешь лучше. Я... никого никогда так не ждал назад. В смысле - всем насрать, и вообще такой пиздеж оставляют на случай, если должны бабки, но... я никак не могу посадить себя на жопу. Мне не о чем тебя просить, рассказывать тоже не о чем, ты решишь, как быть, у тебя это всегда выходило легко, но когда я думаю, что на хер не сдались мои утиные истории, заткнуться не получается. Ари. Я... Ари. Возьми меня.

@темы: мое

18:05 

Они лежат в постели, и кажется, что здесь сомкнулся мир. Смятые простыни, тысячи складок, волны и горы, и вечный белый прилив.
Пальцы Арона скользят по спине Хэппи, кисть висит, как ягодная гроздь на зимнем голом дереве.
- Что, если нам сорваться в Мексику?
Тело Хэппи - податливое и теплое, и по-прежнему принадлежит ему. К нему можно потянуться в любой момент, и оно примет все, что ты сможешь дать. Вечно распахнутые объятия.
- Ты ненавидишь Мексику, так?
Хэппи не поворачивается, но Арон знает, что он улыбнулся.
- Прости, Ари.
Арон запаливает сигарету, делает долгую, ленивую затяжку, а потом еще одну, прежде чем вставить фильтр Хэппи в рот. Его губы - мягкие и немного липкие. Арон трет ладонью его лицо, Хэппи кончиком носа пересчитывает ему пальцы. Потом уходит из-под руки, садится в койке. Он помятый, взъерошенный, на щеке след от наволочки - и она покраснела. Когда Арон гладит его по голове, так легко представить, что жизнь была другой. Что где-то в ней нашлось место для сына. Пустого места там было, хоть отбавляй. Арону скоро пятьдесят. Его мальчик мог бы быть Хэппи ровесником. Мог бы быть и на десять лет старше. Наверное, это имело бы смысл. Наверное, все бы тогда - имело смысл. Хэппи возвращает сигарету.
Арон спрашивает:
- Гаваи? Майями?
Его пробирает смех - и он давится дымом. Откашлявшись, он спрашивает:
- Аспин?
- Я не хочу отсюда сваливать.
- Отсюда?
Арон приподнимает простыню.
- Отсюда.
Хэппи крепко берется за его член. Есть много полезного в том, что его мальчик - не его сын.

@темы: мое

11:26 

Мак не верит ни единому его слову, и, конечно, старый-добрый Мак как всегда прав. Арон возвращается домой - в то место, которое он зовет домом, потому что больше звать домом нечего, - и Арон пьян, в голове легко, руки тяжелые, а ноги вялые, и он останется там, куда его принесет, и не станет двигаться дальше. Хэппи смотрит на него с такой надеждой, с такой любовью, что невозможно пройти мимо, и когда Хэппи тихо, устало стонет, когда он сплевывает кровь и выбитый зоб, когда его тело вздрагивает под Ароном, когда он всхлипывает и пытается отползти в сторону, Арон вдруг отчетливо видит своего отца, непроглоченное пиво течет по подбородку и футболка промокла на груди. Он хочет что-то сказать, но язык не ворочается. Хэппи прижимает ладонь - скользкую от крови - к щеке Арона, и видение исчезает. Это его тело. И он не превращается ни в кого другого, но он и сам по себе - тот еще кусок дерьма.
Хэппи шепчет:
- Ты здесь. Я здесь. Все в порядке.
Потом он убирает волосы с лица. Его нос разбит, а лоб был совсем чистым, пока Хэппи не размазал по нему кровь.
- Пожалуйста, пошли спать.

@темы: мое

00:28 

Хэппи был сном, который снится под утро, когда солнце накатывает на жалюзи, а желанье поссать гонит из койки, и в постели тепло, а в сортире пока еще холодно, нагло воркуют голуби, и мексиканские рабочие долбят нагретый асфальт. Хэппи - сон такой смутный, что спутать с явью его невозможно. Он солнечный, тихий и полон обещаний, которым не суждено сбыться. Он такой ненастоящий, что нечего с него спросить - и не в чем его упрекнуть. В него можно влюбляться вечно, так никогда и не полюбив.

@темы: мое

02:47 

Был первый весенней закат, в прощальных лучах примеренного солнца была доброта и тихая печаль. Заросшая мертвой травой долина казалась мирной и благословленной. В этот вечер она, разбитая дорога, что по ней шла, и усталая армия, что шла по дороге, - все выглядело завершенным. Безупречным. Как будто новый мир настал и лучший план – в чем он бы ни был – был осуществлен. Впереди, над горой, лоскутья пестрых облаков смешались в вихре. Он горел храброй, беспечной радостью. Рядом фыркнула лошадь Оливера.
- Это царствие господне.
Он редко говорил о религии за пределами церкви. С Томом не говорил никогда. Том взглянул на него с беспокойством, не зная, съязвить ли, не зная, как поступить иначе – если язвить не стоит. Оливер покачивался в седле, хотя лошадь встала. Он был изможден, взгляд у него был пустой, и Том решил, что будет лучше для них обоих, если до привала он смотреть на Оливера не станет.
Отряд, проходивший мимо, выкрикнул приветствие. Хор был нестройный, шаг – уж тем более. Многим не хватало выучки. Некоторым не хватало ног.
- Они без ума от тебя.
В голосе Оливера была не зависть, зависть сейчас пришлась бы кстати. Это была глухая тоска – и просьба, которую Том не мог ни расслышать, ни удовлетворить.
Он ответил, прежде чем тронуть поводья:
- У тебя на мундире кровь. На твоем месте, я бы смыл ее.

Эти секунды – прежде, чем кавалерия врежется в строй, прежде, чем люди начнут бежать, прежде, чем вспыхнет первый удар. Эти секунды тянутся дольше, чем звездная ночь над далекой фермой. Они тянутся дольше, чем благие мысли питают сердце. Дольше, чем умирает раненый, трясущийся в обозе. Господь задерживает дыхание. Нить жизни – всю до конца – он протаскивает через тебя, как умелый лекарь. Блаженство. Отчаянье. Благословение. Не ему об этом судить, он не знает, какими были последние мгновения мучеников, но в голове мелькает мысль: они здесь побывали. Его святые были в этом уголке мироздания: прежде чем покинуть плоть и прийти к чистоте. Прощение за эту мысль Оливер попросит позже.
Они сшибаются, и люди кричат. Люди сделаны из твердого мяса, их кости потребно рубить топором, а не мечом, но вот лезвие рассекает спину, задевает только слегка – и человек еще рвется вперед, он стремится из-под удара, а потом замирает и падает. Его топчут свои, дырявыми сапогами. Топчут кони – топчут всадники, и Оливер кричит им:
- Держаться вместе!
Он заставляет лошадь повернуться, она встает на дыбы, и его подбрасывает в седле, но Оливер держится. Пару месяцев назад упал бы в грязь. Он учится. Том научил его. Война научила его: для Тома.
- Морган! Хербридж! Сомкнуться!
На него бежит солдат, отводит руку с палашом, берет замах – и Оливер погружает лезвие ему в горло. Тело рушится, цепляется за стремя, мгновенно тяжелеет, и сразу его не сбросить. Мимо пронеслась пуля. Нет, не мимо. Порвало рукав. Он ранен? Вечером узнает.
Люди – точно псы. Видят добычу и бросаются за ней, невозможно собрать полк после первого удара. Они тоже учатся – они хотят уцелеть, они уже знают, что если рассеются, пехота короля их опрокинет, земля сожрет их, – но приходится кричать бойцам, как малым детям.
- Хербридж! Питтерс!
Лошадь подхватили. Теперь как бы уцелеть самому. Вокруг четыре пехотинца, и тот, поближе, он что есть мочи лупит Оливера по колену. Палаш почти не причиняет боли. Все равно, что пилить кусок старого мяса тупым ножом. Тащат с коня. Вот теперь солдат всего трое. Оливер заряжает пистолет: а потом заряжает еще раз, потому что в первый раз зарядил плохо и пистолет не выстрелил. Лошадь беснуется, а противники растеряны: этот кусок им не повесу, нужно было просто убить его – а они что хотят? Взять в плен? Первый же офицер из их армии их ограбит, и Оливер достанется ему. Бедные дураки. Одного рубит Гроустон, пролетая мимо, а второму Оливер выстрелил в лицо, и теперь он падает: точно подвесной мост в сдавшийся город.
- Ко мне!
Вот теперь полк собрался. Они разворачиваются, тяжело, как будто двести всадников приходится тащить одной рукой – туда, куда задумал. Потом они словно взлетают. Кони поймали легкость на копыта. Они поймали скорость, лихо - и так послушно поворачиваются на врага. Второй удар. Они крушат пехоту. Меч проскользил сквозь чье-то сытое, масленое брюхо. Залп. Впереди всадник. От дыма ничего не видно. Какая там повязка – у всадника на рукаве? Нет формы, нет знаков отличья. Наемник на коне? Он перезаряжает пистолет, удерживает лошадь. Оливер врезается в нее, глупая начинка внутри его тела встряхивается и взбалтывается. Он летит с коня. Не ранен, не потерял сознанья, но в рот набилась земля, она безвкусная, а грязная вода – почти что теплая – стекает по щеке, и он мог бы, он должен встать, но заставить себя – непосильно. Кругом бой. Потные, блестящие бока брошенных лошадей. Испуганное ржание. Сражаются мужчины, меч опускается без промедления, рука покорна и быстра. Живая мощь кипит в телах, и даже сам господь не мог бы их остановить сейчас. Красный цветок раскрыл лепестки. Чья-то широкая, тяжелая спина. Как паруса, надуваются белые плечи. Тяжелые брызги черной крови летят – и так медленно падают. Чавкает земля. Он выронил палаш, не велика беда. С коротким лезвием придется быть чуток проворнее врага. Когда к нему подходят, Оливер нашаривает кинжал. И на плечо ему кладут руку, чтобы перевернуть – чтоб заколоть его лицом к лицу, а Оливер бьет наемника под сердце.

Кажется, пахнет озерной водой, хотя озера нет поблизости. Поток бьет под землей, не видимый глазу, и тушит их следы на изнанке страны. Земля просыпается. Мир ждет тебя в свои объятия. И сколько бы не погибло от твоей руки, скольких бы ты сам не потерял в бою, сколько бы раз ты не впадал в отчаянье, как бы долго не длился поход, - жизнь кажется неистребимой. Надежда так сильна, что превращается в нечто большее. Ожесточившееся сердце наполняется новой кровью, и вот оно становится мягче. Вновь – уязвимое для горечи и грусти. Вновь открытое вдохновению и милосердию. Печаль, и восторг, и благодать, все они проносят боль – и оставляют боль в напоминанье о себе. Тележные колоса месят покорную грязь. Если станешь считать колеи, совсем скоро собьешься.

Там, за пологом, мирно спит Томас. Его мысли легки, его сон безмятежен. Его вера чиста: во что бы он ни верил. Оливеру мерещится, что он слышит его дыхание. Ветер поднимает сухой лист, уцелевший с прошлой осени. Он ползет по оттаявшей сырой траве, по измученной земле, по неотесанным доскам. Оливер сидит на помосте: там, где поставили палатку для командующего. В небе загораются новые звезды: бесчестно. Томас говорил, это дурной знак: что Оливер видит новые звезды. Что Оливер видит темноту за фальшивым синим небом, когда они выступают утром. Томас говорит, если Оливер слышит голоса издалека, если ему кажется, что земля дрожит, значит, ему нужно лечь в обоз и поспать, но Оливер совсем не устал. Ночи тянутся так мучительно долго, так яростно множатся, если впустить себя в сон. Дьявол знает двери в тысячи миров, и тысячи видений осаждают разум. Господи, я глуп и слаб, я тщеславен и я испорчен. Господи, вот я стою, беззащитный перед грехом и соблазном, преступивший в мыслях, и внутри у меня – труха и гниль. Господи, твоя воля. Господи, твоя воля. Нет, Оливер не ляжет спать. Он сторожит палатку и бережет сон Тома. Том нужен Англии, и своей жене, и их славной армии, и если бы кто-нибудь забрал Оливера – забрал навсегда – господи, твоя воля, - ему бы больше никогда не пришлось видеть сны.

Том ловит его руку и наступает благословенная тишина. Потом сквозь нее пробивается лошадиное ржание, голоса текут в уши, хлюпает грязь, и женщина кричит, а на телеге заходятся рыжие куры. У кого их забрали? Кто записывал, кто отвечает?
- Оливер.
Том зовет его тихо. В руке палаш. Испуганный мальчик, прыщ на щеке, грязная форма. Что произошло? Оливер не помнит. Они стоят посреди двора, крепость сдалась на рассвете. Оливер хотел ударить мальчика. Он не мальчик. Он солдат. Почему ударить? Что они делают?
Именем господним общее благо…
Оливер опускает меч. Он такой тяжелый, что выскальзывает из пальцев. Мальчик. Солдат оскорбил женщину. Солдат хотел взять женщину. И когда Оливер его окликнул, когда Оливер поймал его за шиворот – мальчик, мальчик, младше, чем его Ричард, может быть, младше, чем его Харрис, - этот мальчик смотрел на него так испуганно. Так невинно. И когда Оливер говорил, он был смущен – как будто не расслышал. Он не понял, в чем вред, и не знал стыда. И потом он протянул к женщине руку, потому что она не бежала, замерла рядом. И Оливер хотел руку отсечь.
- Прошу, сэр. Не нужно. Не стоит того.
Вот она сама берет мальчика за руку. Вот гладит его по залатанному рукаву. Нежна, как мать. Вот Томас. Надо… что надо? Что они делают? Что он хотел?
Мальчик оскорбил женщину…
Это важно? Он ее оскорбил? Это было сегодня?
Оливер кивает – потому что Том, кажется, спрашивает, можно ли его оставить, Том ничего не говорит, но он встревожен. Недоверие в его глазах. Жалость, брезгливость и, может быть, стыд. Оливер – шаткий столб, на который страшно опереться. Он хочет отойти, но заплетаются ноги. Он хватает Тома за плечо, чтоб удержаться на ногах.
Всегда.
- Мне страшно.

@темы: мое

20:02 

Give me shelter

Название: Give me shelter
Фандом: Тор, мувиверс, Люди Х, мувиверс, Железный Человек, мувиверс, Первый Мститель, Новый Человек-Паук, Халк.
Пейринг: Тор/Локи, Чарльз Ксавьер/Эрик Леншер, Стив Роджерс/Локи, Эмиль Блонский/Джастин Хаммер, канонические гетные. Остальные проявятся в процессе.
Рейтинг: NC-17
Размер: макси
Статус: в процессе
Посвящается: Narcissa_Malfoy, которая однажды посетовала, что у нее кончились торолоки.




0.
Хотелось бежать, но не было тела, которое можно было бы спасти. Потом он проснулся.

1.
читать дальше

2.
читать дальше

3.
Примечание: здесь нет ОЖП, и в истории ОЖП нет вообще, так что думайте сами - решайте сами.
читать дальше

4.
читать дальше

5.
читать дальше
запись создана: 08.01.2014 в 05:55

@темы: мое

01:48 

Они

- Проект NLD, приложение номер 12-а, сеанс первый.

- Проект NLD, приложение номер 12-б, сеанс первый.

- Двадцать первое февраля, 11:00. Лаборатория М. Джи. Чакртона, Нотингем, Вайоминг, США.

- Двадцать первое февраля, 11:00…
- Ноль-две. Сейчас одиннадцать, ноль две, доктор. У Вас отстают часы.

- Сеанс ведет доктор Альберт Кроулс.

- Сеанс ведет доктор Дуайт Нэш.

- Имя объекта… Митчел? Митчел, ты хотел бы представиться сам?

- Имя объекта…
- Джек Остин. Рад познакомиться, доктор Нэш.

- Представиться?
- Да. Сказать, как тебя зовут. Кто ты такой.
- Это две разных вещи?
- Интересный вопрос. Можно сказать, философский. А как тебе кажется?

- Извините за напор, просто хотелось бы поскорее завершить процедуру и перейти к делу. Если позволите, я задам Вам несколько вопросов, чтобы уточнить регламент, идет? Это снимет ряд проблемных моментов: до того, как мы в них увязнем.
- Вас ознакомили с условиями проведения сеанса?
- Безусловно.
- Тогда регламент Вам понятен, -
- …и вот Вы не знаете, как ко мне обратиться, потому что я прохожу как «объект», а так с людьми не говорят. Доктор, я прошу Вас, отклонитесь от процедуры на шестьдесят секунд и уделите их мне. У меня большой опыт подобных сессий, уверяю Вас, это будет продуктивно.

- Я Митчел.
- Хорошо.
- Уорен.
- Сколько тебе лет, Митчел?
- Не знаю. Не помню.

- Вы можете называть меня Джек, я буду обращаться к Вам доктор Нэш, это стандартная форма: если только вы не хотите, чтобы я отвечал на камеру, а не оператору сеанса. Мне нужно формальное заявление о том, будут ли материалы сессии переданы моему постоянному психиатру и повлияют ли они на мой гражданский статус. Не важно, какой ответ Вы дадите, главное, чтобы он был озвучен под запись. У меня нет критических тем для обсуждения, я постараюсь быть максимально откровенным, однако некоторые подробности я могу не вспомнить: это побочная реакция на курсы лечения. Я ничего не знаю о Вас, не пытался навести справки, не имею намерений вторгаться в Вашу частную жизнь, и, вопреки характеристике моего лечащего врача, не манипулятивен и не склонен к насилию – в большей мере, чем люди вообще.
- Почему Вы уверены, что Ваш врач дал Вам такую характеристику?
- Ему случалось ее озвучивать.
- И почему Вы посчитали нужным ее опровергнуть?
- Вы потеете и стараетесь на меня не смотреть. Я не хочу пугать Вас. Видимо, успокоить тоже не получается.

- Митчел, а чем ты занимаешься?
- Слушаю Вас.
- Да… да, конечно. Да, с этим не поспоришь. А чем еще ты занимаешься? Не здесь, вообще?
- Мне перечислять?
- Да, почему бы нет. Давай.

- Возраст?
- Тридцать семь лет.
- Род занятий?
- Адвокат по уголовным делам.
- Семейное положение?
- Я женат.
- Официальный опекун?
- Маркес Остин: это мой младший брат.
- Почему не Ваша жена?
- Она была против: Ким сказала… сказала, что это не равные отношения. Ей это важно.

- Я сплю, и еще я смотрю в окно, а вчера я почистил ногти. Моюсь в душе. Здорово после тюрьмы иметь отдельный душ: со стенками и дверью. Еще я читал комиксы, но у меня всего один журнал, и в четвертый раз уже не интересно, так что я жду, пока все забуду.
- А… хорошо. Митчел. А чем ты занимался – занимался, понимаешь? – до того, как попал к нам?
- Мне сказали, что я был в больнице. А до того я сидел в камере смертников, в Огайо, потому что в Мичигане смертной казни нет.
- Как ты оказался в камере смертников?
- Меня привезли в фургоне. Он был большой, там трясло. Я ударился головой, но мне не поверили.
- И как ты попал под арест?
- Так же, как все попадают: свиньи меня поймали.

- Место проживания?
- Трипорт, Мэн, США.
- Судимости?
- Отсутствуют.
- Годовой доход?
- Семейный – сто восемьдесят семь тысяч долларов, индивидуальный – сто тридцать. Это без учета налогов.
- Образование?
- Начальная школа Сэмуэля Райли, потом четыре класса по схеме домашнего обучения, в детской психиатрической клинике Святого Антония и в исследовательском центре Брокен Ридж. Потом сдал экстерном экзамены за десятый, одиннадцатый и двенадцатый классы. Поступил в Бостонский Университет, на юридический. Между школой и университетом служил в армии. Награжден серебряной звездой. Получил военную стипендию.
- Любимый цвет?
- Желтый. Светло-желтый: как волосы у платиновой блондинки.

- Почему свиньи ловили тебя, Митчел?
- Такая у них работа.
- А какая работа была у тебя?
- На Гарри Стопарда. Дома, в Детройте.
- И что ты делал для Гарри Стопарда? Митчел? Сколько человек ты убил?
- Я не считал.

- Какие препараты принимаете?
- В 2008 окончательно снят с медикаментозного лечения. Не возобновлял.

- Какие препараты ты принимаешь? Ну, лекарства?
- В сентябре я пил таблетки от кашля.


- Кто такие «они»?
- Все.

- Кто такие «они»?

- Объект указал на оператора сеанса.

- Почему Вы согласились принять участие в исследовании?
- У меня скоро родится ребенок. Это… обязывает. Если удастся, я хотел бы узнать две вещи: продуктивно ли давать мне право на отцовство – и передается ли мой… случай… по наследству.

- И просто для формы, хорошо? Почему ты согласился на исследование?
- Я согласился?

@темы: мое

14:18 

Я хочу тебя. Много не скажешь, я не молод, вся эта херня ни на что не похожа, но я хочу тебя, Хэппи. Не хочу ебать тебя – хочу тебя. Просто будь тут. Вряд ли будешь всегда, у тебя свои дела, и особо не наглей – но ты был неплох, а стал очень хорош в твоих делах, и… на хер, Хэппи. Ты сдуешь куда-нибудь в Мексику – странно, что делаешь это так редко, ты вечно торчишь в Эл-Эй, но еще вечность торчать не будешь, - в общем, ты свалишь, или сядешь (не дай бог тебе сесть, Хэппи, лично надеру задницу, если вляпаешься в это дерьмо), или кто-то кинет клич на большую работу, где-нибудь в Нью-Йорке или в Даллсе… или ты найдешь себе подружку, Хэппи. Нормальную подружку, а не как обычно. Она въедет к тебе – в приличное место, не в твою гребаную «детскую», - и она будет ждать тебя домой, она будет с тобой. И давай уж на чистоту, может, я себе кого-то найду. Ни хера не Ромео, кончились страсти, отгремел шторм, мне нужна тихая девчонка, которая будет мной гордится – и побоится ходить налево. Может, заведем дом, может, даже собаку. Может, будем жить здесь, может, на другом конце Штатов. Хэппи, я живу долго, проебал жутко много большого будущего – и еще немного осталось: на проебать, но пока будущего не случилось: Хэппи. Побудь со мной. День за днем, и еще один день.

@темы: мое

01:04 

Дверь скрипит, а потом захлопывается. Райт сбрасывает ботинки по пути к кровати.
Ник его успокаивает:
- Ни разу не сплю.
И Райт отвечает:
- Я сплю.
А потом падает рядом, лицом в матрас. Он не снял пальто, не принимал душ после операции, от него несет потом, - а от Ника, наверное, перегаром. Ник проводит рукой по его волосам, они жесткие и колются. Ровно двадцать лет ни один командир не мог заставить Райта подстричься, а месяц назад он взял машинку и ушел в ванную. Ник стригся сам, когда Энни ушла, занятие то еще, если только не хочешь побриться сразу налысо. Налысо Ник тоже брился. И терял вес, до ста десяти фунтов, и пару раз видел лично Иисуса, и немного сидел на героине, а немного на «карамельках». Райт не спрашивал, зачем Ник это делал, так что Ник не стал спрашивать, зачем Райт стриг волосы. Он просто зашел в ванную, забрал машинку и заставил его пригнуть голову над раковиной, чтобы было удобнее.
Ник гладит его по голове, Райт не шевелится. Ник оттягивает воротник его пальто и целует его шею. Он поворачивает его голову и целует Райта в губы. Райт и правда спит – или вот-вот уснет. Он мерно, тихо дышит. Сердце стучит ровно и добросовестно: Ник слышит его, чувствует его, и весь остальной Райт - кровь, мясо и кости, форменная рубашка и Ист-Эндское пальто, все это на секунду кажется просто оболочкой вокруг насоса, упаковкой, которую нужно будет снять перед использованием. Ник обнимает его за плечи и прижимается лбом к его виску. Ник хотел бы любить его. Любить кого угодно. Это чувство переполняет его. Оно вырвется во вне, и затопит собой весь его мир, и ничего от него не оставит.
Будет только безличная, безымянная, бестелесная любовь. Кому она достанется? Не важно, главное, чтоб у нее был дом. Райт - не хуже прочих, и он по-прежнему здесь. Они могли бы заняться любовью. Не заняться сексом – и назвать это вежливо. Заняться любовью. Их тела жили бы друг в друге, друг для друга. Если однажды это была Энни – как это может теперь быть Райт? Не важно. Энни не узнает, Ник не запомнит, Райт не заметит, и добрую память это не оскорбит. Они бы целовались – сначала, во время, после. Они бы целовались долго, бесцельно и щедро, до тех пор, пока не забыли бы, кто они такие и как они здесь оказались. Отяжелевшие и побежденные, скованные воедино надежной тяжестью печали. Они были бы добры и безмолвны. Честны, как дети. В короткий миг простоты и отчаянья, бездумные и беззащитные, они бы заново вылепили друг друга из темноты неловкими руками.
Но Райт уснул. Ник укрывает его одеялом по пояс и вытирает слюну с его подушки.

@темы: мое

World capital of sisterfucking

главная